Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
01:41 

Анна и Стас. 195*-1999. Москва, Россия.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, сразу стало намного легче жить. До сих пор её нещадно терзали мысли о том, что однажды она состарится, превратится из молодой красивой женщины в немощное сморщенное тело, способное лишь на поглощение пищи, испражнение жидкостей и вялое шевеление конечностями. Теперь же выходило так, что умрёт она задолго до того, как утратит возможность выглядеть более-менее достойно и сама за собой ухаживать. Сперва она думала ограничиться тридцатью годами, но, пересмотрев старые фотографии бабушек-прабабушек и взглянув мельком на свою мать, поняла, что благодаря генам и собственным умелым ручкам в тридцать будет выглядеть не старше двадцати с небольшим, да и в четыре десятка годков вполне себе ничего останется. Но дальше - ни-ни!

Когда она решила, что умрёт в сорок лет, сразу стало намного проще. Раньше казалось, что жизнь почти бесконечно длинная, и никуда не нужно торопиться с познанием всех её прелестей - успеется. Но в то же время было постоянное ощущение, что жизнь коротка, что она может оборваться в любой момент, а потому нужно всенепременно успеть испробовать всё-всё-всё, узнать то, чего она не знает и позволить себе столько слабостей и искушений, сколько может выдержать тело. Теперь оба глупых предрассудка остались далеко в прошлом. Она совершенно точно знала, сколько ей осталось ходить по планете, а потому могла составить чёткий план развлечений и искушений, чтобы одновременно и не распаляться на несколько десятков занятий, но и не прибывать в состоянии пассивного ничегонеделания.

Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, вслед за этим решением последовали другие, логично связанные с первым, точно такие же чёткие, ясные, а потому просто-таки гениальные, а ведь всё гениальное - просто. Она совершенно точно определилась, что никогда и ни за что ни в кого не влюбится. Не будет романтических встреч под луной, беззвучных рыданий в подушку, подсчётов расходов на свадьбу и составления брачного контракта. Зачем все эти сложности, зачем такой риск? Она достаточно много слышала печальных историй о несчастной любви и о том, как некоторые не слишком сильные духом влюблённые особы наглатывались таблеток или перерезали вены в ванной. А так как она была девушкой весьма впечатлительной и при этом не обладала особо сильным характером, она чётко сознавала, что такой печальный исход вполне возможен, а этого она допустить не могла, иначе как же тогда её решение умереть ровно в сорок?

Когда она решила, что умрёт в сорок лет, многие вопросы тут же сошли на нет. В детстве она играла со своими красивыми куклами в дочки-матери и представляла себе, как однажды к ней приедет прекрасный принц, женится и сделает ей очаровательную дочку, которой всегда будет пять лет, с самого рождения и до самой смерти - чтобы благополучно миновать период пелёнок-распашонок, но и не достичь подросткового максимализма с переходным возрастом вкупе. Поэтому она отметила в своём мысленном списке дел, которые никогда не стоит даже начинать, пунктик "не иметь детей". Ведь дети мало того, что отнимают кучу драгоценного времени, которого до сорокалетия на самом-то деле не так уж много, но ещё и требуют от тебя потом определённой доли ответственности, например, ухода за будущими внуками, а этого она себе позволить никак не могла, потому что в сорок лет должна умереть. Так куда тут внуки?

Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, за окном светило ласковое весеннее солнце, из колонок звучала любимая лёгкая музыка, пальцы обнимали стакан с прохладным соком из свежевыжатых апельсина и грейпфрута в соотношении два к одному, под ухом кое-как держалась телефонная трубка, из которой доносился восторженный голос очередного поклонника, а настроение грозило вот-вот дотянуться до одной из самых высоких шкал, какие только существуют. Она записала все свои мысли и ощущения в потрёпанную кожаную тетрадь, чтобы потом никто не обвинил её, будто она приняла столь важное решение в плохом настроении, состоянии затяжной депрессии или после тяжёлого разрыва со своей половиной. Ей было потрясающе хорошо и весело, и эти чувства усилились вдвое, когда она выбрала день своей смерти.

Она была по-своему счастлива в эту минуту и много минут, часов, дней, недель, месяцев и лет после.


Когда ей было двадцать три, она уже знала вкус почти всех алкогольных напитков, имела какое-никакое представление о наркотическом кайфе и разбиралась в дорогих сигаретах. Она получала невыразимое удовольствие, когда первый раз пробовала эти мерзости, как сама их называла, но потом тут же теряла к ним интерес.

Когда ей было двадцать семь, она по уши влюбилась в своего начальника. Он был вдвое старше, женат и имел троих детей. Она по утрам громко хохотала, лёжа на подушке лицом вверх, показывала язык луне, когда прогуливалась по ночам в полном одиночестве или с каким-нибудь из недолгих приятелей, и составляла в два столбика список всех достоинств и недостатков любимого начальника, после чего, тихонько хихикая, нещадно вымарывала пункт "невероятно хорош в постели", потому как абсолютно не имела представления о том, является ли это правдой.

Когда ей было тридцать, она подобрала на улице бездомного котёнка, притащила его к себе домой, вымыла, обзаведшись десятком кровоточащих царапин, накормила и привела в божеский вид. Котёнок оказался невероятно хорош, до безобразия обаятелен и совершенно паскуден, от чего она умудрялась одновременно и приходить в восторг, и наливаться оправданной злобой. Она назвала кота Сынок, чем шокировала свою мать, только в тот момент окончательно потерявшую надежду увидеть внуков.

Когда ей было тридцать два, она встретила меня. Меня звали Стас, мне только-только исполнилось шестнадцать, я окольными путями уехал из родного города в столицу на заработки, не оставив за спиной ровным счётом ничего, что было мне дорого. К тому времени, как её тёмно-зелёный "опель" слегка подпихнул меня под бок, я успел нажиться почти зажившим фингалом, сломанным ребром, московским акцентом и несколькими сотнями зелёных хмурых дядек в кармане.

Когда ей было тридцать три, она таки свыклась с мыслью, что куда проще поселить меня в своей квартире, нежели чуть ли не каждый день ждать, пока я приеду с окраины к ней в центр, чтобы очередной раз ублажить до состояния полного изнеможения. Нет, вы не подумайте ничего "такого", я ведь просто массаж ей делал. Ну и завтрак иногда, если она допоздна задерживалась на работе и вечером бухалась в постель без сил.

Когда ей было тридцать четыре, она заявила, что я массажист от бога и повар от дьявола, но всё равно попросила принести кофе в постель, а когда я выполнил её распоряжение в буквальном смысле, в постель то бишь, она минут десять хохотала как полоумная, спрятав лицо в подушку, забавно повизгивая и утирая потом кулаком слёзы смеха с пока ещё сонных глаз.

Когда ей было тридцать пять, она рассказала мне о своём решении умереть в сорок, удивилась тому, что я отреагировал на это всего лишь пожатием плеч, и долго потом выспрашивала, почему я не был шокирован, почему не стал её отговаривать и неужели я её совсем не ценю, на что я отвечал, что, конечно, ценю и именно поэтому уважаю её выбор.

Когда ей было тридцать шесть, она снова упомянула о своём решении, впервые за прошедший год, и спросила меня, а можно ли, не совершая самоубийства, просто взять и умереть тогда, когда захочешь. Я предложил убить её. Она назвала меня психом, рассмеялась, потрепала по волосам, разделась до пояса и попросила размять затёкшую спину.

Я был по-своему счастлив тогда и несколько лет после, живя вместе со странной женщиной, ставшей мне не то сестрой, не то спутницей жизни, с которой можно было без задней мысли поцеловаться перед сном в губы или проспать всю ночь в обнимку, не беспокоясь о том, что что-то может пойти не так, не в ту степь и не по той дороге.

На её сороковой день рождения я подарил ей её мечту. Пуля оставила меж её бровей ровнёхонькую небольшую дырочку, похожую на третий глаз.
В её завещании было указано только моё имя, хотя я никогда не просил её об этом, да и она сама не заводила разговор на подобные темы. Нотариус вручил мне запечатанное письмо, написанное ею четыре года назад; на светло-бежевым листе её небрежным, но при этом изящным почерком были написаны только пять слов: "спасибо, что убьёшь меня, дарлинг". Я подумал, что когда она называла меня психом, она вовсе не шутила.


Знаете, доктор, она, пожалуй, была права. Иначе я бы не сидел сейчас перед вами, который раз объясняя свою версию произошедшего. До сих пор не понимаю, почему меня не осудили, а признали невменяемым. Странно. Впрочем, нет, так оно и есть, я псих.
Только сумасшедшим дано исполнять чужие мечты.


@темы: XX, Женщины, Маски, Мужчины, Россия

11:58 

Сибилла. 23 октября 2006 года. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
"Villa La Casagrande", Via Castelguinelli, 84 - 50063 Figline Valdarno – Firenze.

Каждый новый раз – как самый первый, и пальцы с внутренним трепетом касаются струн, и смычок кажется продолжением руки, и музыка заменяет собой и без того ненужный кислород… Я смотрю в глаза сидящих в темноте и вижу внутри них всё те же туго натянутые струны, в любой момент готовые завибрировать и призвать своего владельца к тем или иным мыслям, чувствам и действиям. Их глаза распахнуты, - о, они даже не знают, насколько широко! И я провожу смычком по струнам, дарю им музыку, а с нею на несколько минут и жизнь, которой они когда-то давно лишились, я гляжу в их глаза, словно в глубокие колодцы, на дне которых притаилось нечто. Желание, жажда крови, алчность, гнев, похоть, опасение, осторожность, страсть, возбуждение, безразличие – струны внутри каждого рождают слышимую лишь мне волну музыки, в которой я как рыба в воде или сказочная русалка, выглядывающая из-под ветвей плакучей ивы на берег. Сегодня – русалка, увидевшая среди знакомых и неудивительных обитателей суши нечто привлёкшее её внимание…
Когда-то я ненавидела всех их. Всех и каждого – только за то, кто они есть. Когда-то я истово верила в то, что уничтожу любого, до кого только смогу добраться. Мёртвое должно быть мёртвым. Когда-то я мечтала стереть их лица земли, одного за другим, десятки, сотни и тысячи, пока в мире не останется никого, в чьей груди не бьётся сердце. И в качестве финального аккорда проследовать за ними и самой. Потому что в моей груди сердце тоже не бьётся. Мёртвое должно быть мёртвым. Когда моя ненависть исчезла, я уже не помню. Знаю лишь, почему. Мёртвое не может чувствовать боли. А если чувствует? Значит ли это, что где-то внутри него всё ещё остаётся осколок жизни? Быть может, это стоит назвать бессмертной и вечно живой душой?
Вопрос рождает ответ, но из ответа появляется новый вопрос, - порочный круг замыкается, кружа вокруг меня не одну сотню лет. Но до тех пор, пока в чьих-то глазах, которым полагается быть мёртвым, скользят искры жизни, я буду упрямо считать, что для этого мира пока ещё не всё потеряно, и мёртвое может быть живым где-то внутри себя. Иначе бы оно не могло ощущать боль, тоску и печаль, которые не в силах излечить даже время, очень, очень долгое время, таящееся в глубине фиалковых глаз.
Но больше ни слова, ибо, если скользнуть взглядом от глаз чуть в сторону, не позволить иллюзии завладеть мною, как перед мысленным взором память начинает услужливо пролистывать страницы уже моего прошлого, уже моей печали, и демонстрирует другие глаза, которые смотрели на меня снизу вверх с красивого бледного личика – последнего, что осталось красивым… Нет, ни слова более. И без того оставшаяся часть ночи была заполнена воспоминаниями. Ни слова. Silentium.
По крайней мере сейчас.


@темы: Sibilla, XXI, Дневники, Женщины, Италия

00:20 

Камилла дель Торе Филарете. 24 июня 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Двадцать четвёртый день червоника.
(Запись на греческом языке рваным почерком)


Ты будешь нести свой груз в одиночку?
О, что знаешь ты о тяжести бремени, от которого невозможно освободиться ни на миг, и об одиночестве, которое длится не неделями и месяцами, а годами и десятилетиями – всю твою жизнь? Что ты, таящий в глубине себя лишь тёмные тени, можешь знать о безграничной тьме, умеющей саваном укутать тело, сдавить до хруста костей и не выпускать так невыносимо долго, что кажется, будто смерть уже схватила за руки и готова увести по дороге из колючего пырея? Но в самый миг облегчения вдруг осознавать, что спасительная кончина не приблизилась ни на шаг, а саван тьмы слегка ослабил свои мучительные объятия или даже отпустил тебя совсем, бессменной тенью следуя по твоим шагам, готовый в любую минуту вновь прижаться к тебе в порыве дьявольской страсти…
Быть может, я не права. Быть может, ты шествуешь по краю обрыва ничуть не менее глубокого, чем мой. Но одно я знаю точно, и эта единственная причина способна доказать, что тебе знакома хотя бы одна грань многоликого счастья: ты волен сам выбирать, нести ли тебе свой груз в одиночку или разделить с кем-либо. В этом твоё счастье, ты, в котором течёт необыкновенная сила, ты, который одним словом приблизил меня к самой смерти, ты, который никогда не увидит этих строк…


@темы: Италия, Женщины, Дневники, XV, Kamilla del Tore Filarete

14:07 

Огюст де Нуарэ. 2 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Мужчина мягко улыбнулся, мгновение помолчал, глядя в никуда, словно пытался найти необходимую для повествования волну – звук, чувство, аромат… Когда герцог заговорил, гляда на девушку и изредка одаривая взглядом её отца, его голос изменился, приобретя чуть сказочные ноты, которые помогали создавать словесный витраж истории.

- «В некой далёкой восточной стране много десятилетий, а возможно, и столетий назад правил султан, прославившийся своей мудростью и тем, что в годы его правления никто из подданных не знал голода, нужды и страданий. Когда у султана родилась дочь, к правителю явился его доверенный советник, которого сам султан всегда называл колдуном и к чьему мнению неизменно прислушивался. И сказал колдун, что больше не будет у султана других детей, а потому ему нужно решить, кто станет следующим правителем, ведь не было у султана сына, который мог бы по праву нести венец власти после отца. Тогда решил мудрый султан, что наречёт он своим преемником будущего супруга дочери, когда та повзрослеет и придёт пора дать согласие на её брак с достойным мужем.

Когда луноликая Аль-Зархиль встретила весну своей молодости, султан объявил на все стороны света, что отдаст дочь замуж за достойного человека, который был бы достаточно добр, красив и молод, чтобы сделать Аль-Зархиль счастливой, и в то же время благороден, мудр и зрел, чтобы нести бремя власти. Многие благородные мужи приезжали в город и приходили к султану, чтобы просить руки его дочери, но один был не в меру алчен, второй – слишком глуп, третий оказался старше самого султана, четвёртый смотрел не на невесту, а на её драгоценные украшения, да и все остальные женихи так или иначе разочаровывали султана. Но вот пред ним появился молодой мужчина с ясными глазами и взором прямым, честным и не по годам мудрым. Он держался с достоинством человека благородной крови, хотя одет был пусть и красиво, но всё же не так богато, как другие приезжие. Молодой человек в беседе с султаном показал недюжиный ум, знание всех возможных бед, что могли грозить стране, любовь к этой земле, честность и, что было ещё важнее, он с нежностью и улыбкой смотрел на дочь султана. Правителю он приглянулся, а луноликая Аль-Зархиль и не скрывала, что с первого взгляда отдала своё сердце молодому незнакомцу.

Но когда спросил султан, сыном какого правителя является юноша и откуда прибыл он, молодой человек поднял глаза на старика и сказал: «Я пришёл к тебе, владыка, из западной части твоего города. Я не сын правителя, хотя любой из них желал бы обладать теми богатствами, которые я каждый день держу в руках. Я ювелир». Огорчился султан и велел юноше покинуть дворец, потому что не желал он позволить своей дочери выйти замуж за простолюдина и, более того, наречь его своим преемником. И как ни просила печальная Аль-Зархиль, как ни убеждал повелителя колдун и верный советник, посчитавший молодого человека достойным преемником, а всё же султан был непреклонен. «Я уйду, владыка, - сказал ювелир. – Но однажды я вернусь. Когда я стану достоин твоей милости, когда обрету те богатства, которых, по-твоему, мне недостаёт, я снова приду к тебе, чтобы забрать свою возлюбленную. Дай мне три года, владыка, и я вернусь благородным мужем, чтобы по праву стать супругом Аль-Зархиль и твоим преемником». Повелитель согласился, хотя в глубине души, конечно, даже и не думал ждать так долго: он был уже далеко не молод и желал обрести преемника до той поры, пока его время ещё не истекло. Но ювелир поверил султану, ибо судил людей по своему образу, а ложь ему была чужда. А султан уже через несколько месяцев выдал дочь замуж за сына правителя соседних земель, не слушая просьб Аль-Зархиль подождать ювелира, её слёз и причитаний и даже предостережений своего советника.

Ювелир же покинул страну сразу после визита к султану. Он отправился на запад, взяв с собой лишь заплечный мешок, немного монет в кошеле да свой талант. Спустя несколько недель он добрался до некого города, где поразил всех жителей своим умением творить из драгоценных камней и металлов прекрасные вещицы и украшения, каких в тех землях до той поры не видывали. Через несколько месяцев слава о юном создателе красот дошла до самого короля и тот пожелал видеть ювелира при своём дворе. Так и случилось. Больше года юноша создавал для короля великолепные украшения, пока не стал его любимцем, коему позволялось едва ли не то же, что и сыновьям повелителя. Однажды король призвал ювелира к себе и сказал, что мечтает обладать одной женщиной, чья красота околдовала его, но которая не желает становиться фавориткой при живой супруге. Король сказал: «Изготовь ей в подарок украшение столь дивное, чтобы при виде него эта женщина стала моей и забыла обо всём другом. Если ты это сделаешь, я награжу тебя. Я подарю тебе часть своих земель и жалую дворянский титул. Только сделай так, как я хочу». Ювелир исполнил волю правителя, а когда та женщина и впрямь соблазнилась подарком, отдав себя королю, венценосец не забыл о своём обещании: даровал юноше титул.

Спустя два года и десять месяцев после своего отъезда ювелир вернулся на родину в облике богатого вельможи, за которым шёл караван, гружёный диковинами запада, драгоценными каменьями и подарками для той, кого ювелир мечтал назвать своей женой. Но не узнал он своего города, ранее светлого и радостного, звучащего детским смехом и живым гулом базаров, пахнущего благовониями и цветущими садами. Теперь же он представлял собой унылое зрелище: множество нищих, грязные улицы, голодные взгляды людей, ещё недавно бывших счастливыми… Когда же ювелир добрался до дворца султана и предстал перед ним, он увидел дряхлого старика, коим управлял молодой алчный мужчина, бывший к тому же мужем луноликой Аль-Зархиль. «Я вернулся раньше срока, владыка, почему же ты не сдержал своё слово, выдал дочь замуж за другого человека и позволил ему превратить твою прекрасную страну в зловонную клоаку голода и нужды?» - сказал ювелир султану, и старик узнал его, хоть теперь молодой человек выглядел как богатый вельможа, а не простолюдин. Пожалел султан, что действительно не дождался юношу, но поздно было менять что-то. «Признаёшь ли ты, владыка, что дочь твоя была обещана мне и другому отдал её ты не по праву?» - спросил ювелир у старика, и голос его был тихим и глубоким. «Признаю», - вздохнул султан. Ювелир, ничего не ответив, покинул дворец. Но когда на исходе того же дня засыпал султан в своих покоях, его разбудил тихий шум. Но ничего не успел старик ни сказать, ни сделать, потому что ощутил на лице шёлковый платок, пропитанный сонным зельем, и провалился в небытие.

Очнулся султан в незнакомой тёмной комнате. Он возлежал на широкой тахте в окружении мягких подушек, но руки и ноги его были связаны хоть и не до той степени, чтобы причинять боль, но всё же крепко и надёжно. В центре этой комнаты стоял каменный стол, на котором, распятый и прикованный к камню, возлежал его зять. Не успел султан удивиться, как перед ним появился ювелир. «Ты сам признал, владыка, что отдал принадлежащее мне по праву другому. Я верну себе свою возлюбленную и власть, ибо иначе Аль-Зархиль скоро зачахнет от несчастья, а город мой, некогда прекрасный, превратится в прах. Я ведь не требую ничего свыше того, что ты обещал, владыка?» - произнёс ювелир, и султан вынужден был с ним согласиться, хотя в это мгновение он уже боялся данных некогда обещаний. Но молодой человек словно только того и ждал: чтобы султан признал его право. Уже через мгновение он стоял над связанным мужем Аль-Зархиль, и в руке его был кинжал. «Что ты намерен делать?!» - в ужасе вскричал старик. «Нет иного способа избавить возлюбленную мою и страну от этого человека. Но я не просто убью его. Это станет свадебным подарком для Аль-Зархиль и символом моей любви к ней». И ювелир вонзил кинжал в грудь мужчины.
Султан смотрел и не мог поверить: кровь лилась из раны и капала на пол, но, достигнув холодного камня, приглушённо звенела, рассыпаясь в разные стороны мелкими брызгами драгоценных каменьев, красных, как сама кровь. Ювелир бережно собирал капли и ссыпал их в стеклянный сосуд. Когда вся кровь из тела вытекла и превратилась в камни драгоценного граната, молодой человек вновь взял в руки кинжал, вскрыл грудь мёртвого мужчины и вырезал из неё сердце. У султана помутилось в глазах от страха, а когда зрение вновь вернулось к старику, в руках ювелира вместо сердца был уже крупный рубин такого глубокого красного цвета, какого султан никогда не встречал, а ведь его коллекция украшений была более чем богата. Три дня и три ночи работал ювелир без сна, отвлекаясь лишь на то, чтобы поесть самому и покормить султана, который и сам не мог надолго заснуть, пребывая в странном туманном состоянии, лишь в моменты просветления будучи в силах наблюдать за действиями молодого человека. Перед рассветом четвёртого дня ювелир подошёл к султану и сказал: «Я закончил. Я обработал гранаты, рождённые из крови человека, пролившего немало крови моего народа, и придал им форму капель. Я обработал рубин, рождённый из сердца мужчины, который не желал подарить и часть его своей жене, и этот камень станет достойным дополнением к гранатам. Я подарю сделанное из этих камней ожерелье Аль-Зархиль, и когда она станет надевать его, ты, владыка, будешь вспоминать, к чему привело нарушение твоего слова и чего достиг ты, отказав честному, но простолюдину и дав согласие жестокому, но благородных кровей человеку».

Старик глядел на ювелира с горечью. «Станет проклятым это ожерелье, потому как создано оно из смерти и крови, - сказал султан тихо. – Оно принесёт несчастье моей дочери и любой другой женщине, что наденет его». Ювелир долго смотрел на своего будущего тестя, а подом подошёл к столу, поднял с него ожерелье и поднёс его к глазам султана. Охнул старик, увидев такую красоту, и не мог отвести взгляд. Тёмно-красный рубин сверкал в центре ожерелья, а от него рассыпались в разные сороны капли алых гранатов, соединённые меж собой цепью из чистейшего золота, да такой изящной и тонкой, что казалось невозможным, что она может удержать на себе тяжесть камней. «Цепь эта тонка, султан, - сказал ювелир, не отводя взгляда от глаз старика. – Но она прочна и крепка, как моя любовь к твоей дочери. Если бы не было этой цепи, родившейся из моей любви к луноликой Аль-Зархиль, то ожерелье действительно стало бы проклятьем для своей владелицы, но теперь оно будет талисманом для моей жены, для нашей дочери, внучки или другой женщины, которой однажды подарит Аль-Зархиль это украшение».
Так и случилось. Через некоторое время ювелир женился на дочери султана. Много ушло времени на то, чтобы вернуть городу его прежние радость, богатство и красоту, но молодой человек приложил к этому все усилия. Аль-Зархиль была с ним так счастлива, как никогда и не мечтала быть рядом со своим первым мужем, а султан дожил до глубокой старости; до самой смерти оставался он бодр и здоров, лишь иногда взгляд его выдавал глубокую печаль старика: когда дочь надевала гранатовое ожерелье, вечное напоминание султану о том, каким могут последствия нарушенного обещания.

Это ожерелье Аль-Зархиль потом подарила своей невестке, та – сестре, сестра – своей дочери… И каждая женщина, которой преподносили это ожерелье в дар, очень скоро обретала любовь. Гранаты приносят счастье в любви, а рубин усиливает это чувство. Золотая же цепь, что соединяет камни, защищает носительницу ожерелья от злых умыслов, ревности и неверности. Так велик был талант ювелира, что даже спустя многие десятилетия, если не века, ожерелье остаётся не просто украшением».

Герцог отвёл глаза от синьора Порпорино, на которого смотрел последние несколько секунд, и, взглянув на синьорину Паолу, сделал паузу, словно давая образам и символам померкнуть в воображении слушателей. Рядом с де Нуарэ стояли лишь синьор Порпорино и его юная дочь, но сейчас легко было представить герцога на сцене. Мужчина моргнул и мягко улыбнулся девушке.

- Мне оно досталось от дочери некого восточного Паши, которая сбежала из своей страны, чтобы обрести счастье с вольным морским путешественником. Она отдала мне ожерелье в благодарность за помощь в их воссоединении, сказав, что ей талисман больше не нужен, ибо она уже обрела своё счастье. Та сударыня строго наказала мне беречь подарок для особого случая, и теперь, думаю, он настал. Надеюсь, таинственной силы камней достанет для того, чтобы принести вам счастье, синьорина Порпорино. Вы его более чем достойны, как и чистой искренней любви, - добавил герцог уже своим обычным негромким баритоном. – Теперь же я вынужден попрощаться с вами и вновь извиниться, что отнял несколько минут вашего времени, синьорина.
Де Нуарэ поклонился сперва Андреа, потом его дочери, подарив ей на прощание ещё одну едва заметную улыбку, после чего развернулся на каблуках и удалился.


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Италия, Мужчины, Фрагменты

21:10 

Мария. 1895. Австрия, Вена.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Мария сидит у окна в глубоком старом кресле, обитом жёсткой коричневой тканью. За мутным стеклом проплывают в разные стороны экипажи, проходят куда-то по своим делам озабоченные мыслями люди и пробегают дворовые собаки, сейчас, как и всегда, занятые поисками своего прожиточного минимума, выброшенного кем-то на грязную мостовую прямо из окна. Мария лениво скользит взглядом по стене дома напротив, где лучи заходящего солнца вырисовывают вычурные узоры, и провожает глазами пыльные экипажи, которые неохотно тянут за собой уставшие к вечеру кобылы. Мария ждёт, когда среди привычного океана пыли, обыденности и серости, столь свойственных этому забытому Богом кварталу, появится одинокий корабль, способный разбить своими бортами волны грязи. Её глаза бродят от ступеней соседнего дома до скотобойни, от светловолосого затылка бегущего домой сына сапожника до кости, которую грызёт плешивая дворняга, от трещинки в ободе колеса проезжающего мимо небогатого экипажа до кучи конского навоза, нашедшей своё место посреди дороги. Взгляд скользит от одной заоконной картины к другой, а руки Марии в это время живут своею собственной жизнью, взлетая и опадая, совершая свой зачарованный танец на белой тканевой сцене, которая с каждым новым взмахом руки немного преображается. Мария вышивает гладью на белом вафельном полотенце моря и скалы, далёкие страны, которых никогда не видела и не увидит, разве что в очередном ночном сне, кои с годами начали навещать её всё реже.

Из горящего в углу камина с треском выскакивает небольшой уголёк, падает в нескольких дюймах от давно истоптанного блеклого ковра и испускает дух, поднимающийся к потолку лёгким дымным облачком. Мария приглушённо охает и быстро встаёт, скинув вышивание с колен на кресло, чтобы как можно быстрее подбежать к камину, схватить большие щипцы и ими отправить уголёк-путешественника туда, где ему полагается быть. Когда она рывком поднимается со своего старого кресла, оно разочарованно скрипит голосом побитого жизнью скряги-пропойцы, недовольно отдавая комнате то небольшое количество тепла, которое успело впитать от тела Марии. Когда она возвращается и вновь садится, кресло снова приглушённо скрипит с показным недовольством, но тут же засыпает, обласканное женским теплом.

Руки Марии всё так же танцуют над белым полотенцем, глаза её по-прежнему выискивают за окном тёмное пятно богатого экипажа, а губы замирают в задумчивой полуулыбке, которая, кажется, совершенно случайно забрела в эту тёмную комнату, чтобы ненадолго остаться на лице женщины. Закончив вышивать серый массив сражающейся с морем скалы, Мария пронзает иглой лежащее на подлокотнике кресла тёмно-бордовое тряпичное сердце подушечки, тянется рукой к коробке с нитками и уверенно выбирает из многоцветной мозаики светло-синий клубок. Сердце-игольница соскальзывает с подлокотника, вынуждая женщину вновь оторвать взгляд от окна, чтобы склониться к полу за подушечкой, нашедшей пристанище у носка домашней туфли. Мария возвращает игольницу на подлокотник, не глядя пронзает игольное ушко клинком синей нити и начинает новую волну. Когда за окном темнеет и Мария, уже несколько минут переставшая глядеть сквозь мутное стекло на улицу, где уже ничего невозможно различить, откладывает полотенце с вышивкой в сторону, за дверью слышатся приглушённые шаги поднимающегося по ступеням человека.

Граф N всегда заходит без стука. Он единственный человек во всём бесконечном мире, которому Мария это позволяет. Граф N запирает за собой дверь, прислоняется к ней спиной и некоторое время смотрит на сидящую в кресле женщину, чью фигуру скрадывают тени, едва ли рассеиваемые светом уже начавшего угасать камина. Мария складывает руки на коленях, чуть склоняет голову набок, позволяя нескольким прядям волос соскользнуть из-за плеча на грудь, и выжидательно смотрит на пришельца, ни единым словом или жестом не подгоняя его к совершению каких-либо действий или шагов. Граф N стоит у двери ровно десять минут. В его жизни почти всё согласовано по времени, даже этот небольшой ритуал приветствия. Разве что прийти он может в любое время дня и ночи, но вне зависимости от часа суток ровно десять минут своего присутствия он проводит вот так стоя на пороге, облокотившись спиной на запертую им самим дверь и молча изучая взглядом поглощённую домашним сумраком женщину. Когда положенное время истекает, граф N глубоко вздыхает, пожимает плечами, стряхивая напряжение заполненного событиями дня, словно оставляя все следы своей сегодняшней жизни за пределами этой комнаты, после чего неспешно приближается к креслу, тянется холёной рукой во внутренний карман своего плаща и кладёт что-то на колени женщины.

Мария бережно подносит подарок графа к своим глазам и радостно улыбается, оглаживая тонкими пальцами изгибы мягкой подушечки в форме сердца. Когда завтра утром женщина рассмотрит его получше, она узнает, какого цвета эта новая игольница, и решит, куда именно его положит. У неё уже много таких подушечек-сердец, всех возможных оттенков красного и даже некоторых других цветов. Каждый день перед вышиванием она выбирает одну из игольниц, нарекает её именем сегодняшнего дня и берёт с собой, аккуратно укладывая на подлокотнике или коленях. Но это будет завтра. А сейчас Мария медленно поднимается из сердито скрипящего кресла, отходит к совершенно тёмному углу комнаты и возвращается оттуда уже без обеих игольниц, уложенных в специальные коробочки, которые она собственноручно делает из бумаги. Мария подходит к графу N, уверенно берёт его за руку и всё так же безмолвно уводит за собой в другую комнату, не такую большую, как предыдущая, и куда более тёмную. Но свет им уже не понадобится.

Когда через несколько часов граф N спускается по ступеням крыльца к ожидающему его экипажу, пряча в складках плаща кошель с деньгами, над городом уже правит бал тёплая ночь поздней весны, принесшая восточный ветер, который даже из этих трущоб ненадолго прогоняет пыль и вонь. Граф N старательно обходит кучу конского навоза, попытавшуюся попасться ему под ноги, подходит к экипажу и, перед тем как скрыться в его благоухающей новомодным ароматом мягкой темноте, поднимает глаза к окну, за которым стоит Мария и улыбается ему на прощание. Граф N не видит сейчас её лица, но знает, что женщина там, она всегда провожает его улыбкой: он запомнил это по своим более ранним визитам. Граф N садится в экипаж, дав знак кучеру направляться домой. Через несколько дней или, возможно, даже завтра он снова появится в грязном переулке, пряча лицо под складками капюшона и прижимая к груди новую игольницу в виде сердца. Мария всегда им радуется. Куда больше, чем золотым монетам, которые граф N неизменно оставляет на каминной полке перед тем, как скрыться за входной дверью.

Когда-нибудь он обязательно посвятит Марии стихотворение. Напишет его изящным почерком на дорогом пергаменте, обвяжет алой лентой и оставит на её коленях вместе с очередным сердцем-подушечкой. Он ещё не знает, о чём будет это стихотворение, он придумал пока только две последние строки. Копыта ухоженной кобылки бодро стучат уже по чистым камням мостовой богатого квартала. Где-то в трущобах, в тёмной комнате, освещаемой лишь уже почти погасшими углями в камине, обнажённая Мария отходит от окна и возвращается к своей смятой постели, чтобы привести её в порядок и отдаться сну, как несколькими минутами ранее отдавалась мужчине. Граф N удобнее устраивается на мягком сиденье, запрокидывает голову, опускает веки и негромко декламирует последние две строки своего будущего стихотворения:
И шлюха с именем Богородицы
Улыбнулась мне из окна…



@темы: XIX, Австрия, Женщины, Маски

21:38 

Камилла дель Торе Филарете. 3 июня 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Третий день червоника.
(Запись на французском языке)


Судьба, рок, карма, фортуна, фатум и - люди…
Бесконечное множество тонких разноцветных нитей, переплетённых меж собой в сложном узоре, где порядок становится путаницей, а хаос превращается в гармонию. Не видеть эти нити, не верить в них, заставить собственное тело не чувствовать маленьких узелков, к нему привязанных, - так просто и ни к чему не обязывающе. Закрывать глаза, запрещать рукам осязать, не позволять телу ощущать… Быть может, это было бы самым разумным и верным решением, но даже если бы я не была вынуждена видеть, чувствовать и осязать, я всё равно бы выбрала сложный путь зрячей среди толпы слепцов; какой бы тяжёлой, тёмной и неправильной ни была истина, пусть лучше она впивается нитями в тело и душу, чем это мерное покачивание на иллюзорных нитях обманчивости.
Флоренция – огромная паутина, сплетавшаяся веками и с каждым годом наполняющаяся всё новыми нитями, узелками, переплетениями, разрывами… Я – паучиха на ней, Чёрная Вдова (так, кажется, меня здесь прозвали?), пробирающаяся по лабиринту самых разных нитей – толстых и тонких, светлых и тёмных, одиночных и туго связанных с другими в прочный узел или тонко сплетённых в сложный узор, - в поисках той единственной, которой суждено быть обвазанной вокруг моего запястья или, быть может, талии, шеи, головы…
Я уже чувствую вибрацию этой нити совсем рядом. Она мало где пересекается с другими, она отличается от них уже тем только, что я пробираюсь сквозь паутину именно к ней. С другими нитями она почти не переплетается, но где-то в прошлом соединяется прочным узлом с другой нитью, которая когда-то была обвязана вокруг моей головы. Нить дрожит, вибрирует и не даётся в руки, прячась от меня за паутиной множества других. Время, длившееся почти двести закатов, потратила я на то, чтобы распутать лабиринты нитей, когда ползла по паутине за ней, единственной, оставив позади Париж и дорогу от него до Флоренции.
Теперь необходимо лишь напраться терпения и сил – нить уже совсем близко. Я почти вижу её невдалеке, почти могу коснуться дрожащими от усилий пальцами.
Но как же сложны эти последние движения по паутине нитей… После длинного пути необходим отдых – как воздух, вода, земля, как огонь. Но отдохнуть я смогу только лишь когда эта нить скользнёт в мою ладонь, переплетётся вокруг пальцев, запутается в волосах или обвяжется вокруг шеи. Только когда наступит этот час. Только “когда”. Не существует “если”…
Nunquam petrorsum, semper ingrediendum.


@темы: Kamilla del Tore Filarete, XV, Дневники, Женщины, Италия

17:48 

Данте Амадори. 2 сентября 1828. Париж, Франция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Окраины Парижа.

Данте плотнее запахнулся и поднял ворот плаща, однако это не слишком хорошо защищало от вони, которая, казалось, насквозь впиталась в дырявую мостовую, как вода в губку. Воняло невыносимо, отнюдь не изысканно издеваясь над утверждением о том, что Франция и тем более Париж – родина лучших мастеров парфюмерии во всём мире. Маркизу подумалось, что любой из них немедля лишился бы сознания, окажись на такой улице, даже надушенный платок не помог бы. Впрочем, и сам юный Амадори с трудом заставлял себя дышать этим воздухом, смешанным с помоями, мочой, конским навозом, потом, дешёвым пойлом и вонью давно немытого человеческого тела. Ему уже не раз доводилось бывать в дешёвых кварталах как Парижа, так и родной Венеции, однако в такие трущобы занесло впервые. Он бы и рад был не покидать уютное тепло меблированных комнат, ожидавших его возвращения с родины после месячного отсутствия, или светлых залов университета, манящего запахом книг и времени, однако Данте привела сюда не прихоть и жажда исследования, поэтому он лишь плотнее запахнул плащ – под нейтральной тёмной тканью не было видно дорогого костюма, и молодой маркиз надеялся, что не привлечёт слишком уж пристального внимания местных проходимцев, - и зашагал вперёд, стараясь дышать через раз.

Искомый дом ничем не отличался от других таких же, меж которых он ютился, оставляя от стены до стены узкое пространство, заполненное ещё большей вонью и крысиным копошением. Тёмный, поеденный ветром, временем и дождями, он, казалось, грозил развалиться в любое мгновение и держался явно даже не на честном слове, но скорее на нужде его обитателей ютиться хоть где-нибудь. Ступени, ведущие наверх к хлипким дверям, были подстать зданию: такие же хлипкие и старые, разве что воняло здесь не так сильно и, видно, кто-то хотя бы изредка сметал мусор и пыль от дверей. Такое проявление аккуратности выглядело особенно нелепым, учитывая, что весь этот мусор небрежно сваливался в кучу у входа в здание и довольно скоро возвращался назад на подмётках ботинок входящих. Молодой маркиз поднялся по ступеням, отсчитывая нужную дверь – никаких знаков отличия на них, разумеется, не было, поэтому приходилось ориентироваться исключительно по рассказу человека, который задал ему нужное направление, да по наитию. Удивительно, но ни то, ни другое не подвело: в конце концов Данте остановился у двери последнего, чуть ли не чердачного, этажа; на рыхлой поверхности чья-то рука не то смолой, не то ещё чем-то въедливым вывела известный символ, которым когда-то традиционно отмечали жилища шлюх.

Данте постучал, подождал полминуты и повторил стук, но изнутри не было слышно ни звука. Между тем, юноша был уверен, что Сесиль дома – её не было ни в одном из тех мест, где она часто искала клиентов, её подруги по несчастью утверждали, что вот уже несколько дней она не появлялась, но главное – она не пришла к нему сегодня, хотя месяц назад обещала, что непременно встретит после возвращения молодого Амадори из Венеции. Это, по мнению Данте, служило вполне достаточным поводом, чтобы искать Сесиль по улицам, выспрашивать у местных обитателей, где она живёт, и почти час шагать по вонючим кварталам, старательно изображая из себя далеко не богатенького мальчика, чтобы вместо Сесиль не найти проблем на свою голову.

За дверью было по-прежнему тихо, и Данте, постучав на всякий случай ещё раз, толкнул её вперёд, полагаясь на удачу и хлипкость засова. Его, впрочем, и вовсе не было – дверь послушно подалась вперёд под рукой молодого маркиза, с тихим скрипом, прозвучавшим на удивление мелодично, пропуская незваного и нежданного гостя внутрь полутёмной небольшой квартирки. Данте вошёл, мягко прикрыв за собой дверь, и несколько мгновений просто стоял, привыкая к полумраку. На улице было ещё светло, но сюда солнце, клонящееся к закату, не добиралось, и потребовалось какое-то время, чтобы глаза смогли хорошо видеть. Юноша мельком огляделся, невольно почувствовав облегчение, когда оказалось, что внутри более-менее чисто и пахнет разве что какими-то травами. Он прошёл вглубь комнаты, стараясь не задеть ничего из стоящих на полу или свисающих со стен вещей, пока не оказался у совсем небольшой неплотно прикрытой дверцы, явно ведущей в жилую комнату. Молодой маркиз чуть приоткрыл её – дверь даже не скрипнула – и заглянул внутрь.

В комнате, представлявшей собой одновременно спальню, кухоньку и гардеробную, на небольшом столе, заставленном какими-то склянками и посудой, горела единственная свеча, силясь справиться с полумраком – единственное окно было плотно занавешено тёмной тканью, не пуская внутрь ни солнце, ни ветер. Застоявшийся воздух был пропитан травами и чем-то ещё, но чем именно Данте понял лишь спустя несколько мгновений. Точно такой же запах был в спальне его матери сразу после рождения Чезаре, младшего брата Данте, и царил он там всю ту неделю после родов, которая оборвалась смертью маркизы. Пахло болезнью.

- Я же предупреждала, что сегодня не работаю, - послышалась из угла комнаты хриплая фраза, и юноша с трудом узнал голос Сесиль. – Если так невмоготу, сходи к другим девочкам.
- Сесиль? – юный Амадори сделал несколько шагов вглубь комнаты, и тогда смог различить в углу кровать, на которой полулежала, укрывшись до подбородка лоскутным одеялом, рыжеволосая женщина, чья бледность сейчас слишком сильно бросалась в глаза. Казалось, даже её веснушки побледнели и перестали весело рассыпаться по лицу, поблекнув.
- Как ты меня нашёл? – конечно, она его узнала. Приподнялась на постели, облокотившись о подушку, подтянула к груди одеяло.
Одеяло было на удивление красивым, явно сшитое вручную из разрозненных лоскутов разноцветной ткани, расположенных таким образом, что образовывали правильный узор, хотя стоило только чуть склонить голову – и просто рассыпались многоцветьем по всей площади. Данте подошёл ближе к постели Сесиль, вместо ответа на вопрос просто пожав плечами и всматриваясь в дорогое лицо, пытаясь разглядеть в лисьих глазах искры задора, на губах, теперь не тронутых яркой помадой, улыбку, и маленькую ямочку на левой щеке. И, конечно, россыпь веснушек. Но Сесиль была бледна, Сесиль не улыбалась, Сесиль смотрела на него глазами, блестящими не от радости, но от нездоровья, и в глубине этих глаз таилось какое-то отчаяние, как будто его появление – это то, чего она больше всего ждала и вместе с тем отчаянно не желала. Женщина, которой никогда нельзя было дать немногим больше двух десятков, сейчас выглядела даже не на свои двадцать пять, но много старше.

Сесиль закашлялась, и юноша, метнувшись к столу и окинув его лихорадочным взглядом, подхватил чашку с вроде как чистой водой и подал её женщине. Она напилась, подавляя кашель, и благодарно улыбнулась одними губами, возвращая чашку. Данте оглядел комнату и, не спрашивая, подхватил со стола небольшой котелок, наполненный холодной водой, вместе с ним отправившись в противоположный угол комнаты, где увидел «домашнюю печку». Как эта штуковина называлась по-французски, юноша сейчас не мог вспомнить при всём желании, да и обращаться с нею он не умел, действуя исключительно по наитию. Сесиль, опершись локтем о подушку, молча наблюдала за ним, пока он кипятил воду, смешивал найденные среди склянок травы в большой глиняной чашке, стоял над котелком, то и дело поглядывая, нет ли пузырьков в воде, а потом заливал кипятком травы, держал чашку в руках, дуя на жидкость, чтобы она остыла немного, прежде чем протянуть чашку женщине. Сесиль, улыбаясь, пила травяной настой и больше не кашляла. По крайней мере, пока.

- Не надо было мне уезжать, - Данте покачал головой, присев на край постели и сцепив в замок пальцы рук.
- Не надо было тебе сюда приходить, милый мой, а домой съездить – святое дело. Дома всегда лучше, чем на чужбине, даже если там вода-вода, а тут важные университеты, - после горячего напитка голос Сесиль стал больше похож на привычный, хотя всё ещё хрипел. – И ты извини, что тебя не встретила. Приболела вот…
Она небрежно пожала плечами и спрятала глаза в чашке, где в ароматной жидкости кружился засушенный и теперь размокший зелёный листок.
- Я вернусь завтра с врачом и лекарствами, - проговорил юный Амадори, но женщина тут же вскинула голову и, повысив голос, как будто это не доставляло ей неудобств, горячо проговорила:
- И не вздумай даже, никаких врачей! – Сесиль опустила ладонь на сцепленные в замок пальцы Данте, останавливая готовые вырваться возражения. – Если пошлёшь какого мальчишку с лекарством от простуды да кашля, буду благодарна, милый, правда. Но врачей не надо. Не люблю я докторишек этих. Смотрят на нас так, словно мы самое воплощение Евы с яблоком в зубах, поднятым подолом и разведёнными ногами. Не хочу. Уяснил?
Юноша только кивнул, решив про себя, что если уж женщина так против врачей, то он хотя бы лекарств ей купит. Хороших, настоящих, дорогих, чтобы за два дня поставили её на ноги.

Они долго сидели так: Данте что-то рассказывал, развлекая Сесиль, а она понемногу пила травяной чай, изредка покашливая, но, казалось, потихоньку возвращаясь к привычному своему настрою. И даже веснушки как будто чуть ярче проступили на носу и белых плечах. Спустя какое-то время женщина даже позволила Амадори снять тёмную ткань и приоткрыть окно – юноша вспомнил наставление семейного лекаря о том, что не следует держать нездоровый дух в замкнутом пространстве. Окно комнаты Сесиль выходило не на улицу, а в сторону узенького канала. Оттуда тоже пахло далеко не морской свежестью, но хотя бы не воняло так, как с противоположной стороны. При свете угасающего дня юный маркиз немного прибрался в комнате под шуточки и беззлобные насмешки Сесиль, но даже ехидство в её словах сейчас было ему в радость, показывая, что женщина ещё не сдалась, борется со своей болезнью и явно готова прогнать её прочь, как только получит правильную поддержку лекарств. Потом юноша просто сидел на краю постели женщины, разговаривая с ней о каких-то мелочах.

- Я сообщил отцу, что намерен жениться, - неожиданно и без всякого перехода сообщил Данте.
Сесиль закашлялась, но причиной на сей раз была не боль в горле – женщина просто поперхнулась глотком чая от удивления.
- Ты же говорил, что не хочешь делать этого раньше, чем лет через десять, - пробормотала она, когда справилась с кашлем. – Сам же говорил, что если вместо музыки он тебя заставляет торгашеством заниматься, то уж во всём остальном ты ему не подчинишься!
Юноша покачал головой.
- Это не отец свою волю мне высказал, а я ему – свою, - проговорил он, ровно глядя в глаза Сесиль с какой-то совсем не юношеской уверенностью, хотя лицо его всё же немного зарумянилось. – Сказал, что хочу жениться на одной француженке… несколько старше меня… и не благородного происхождения.
- О, - только и сказала женщина, пытаясь как-то уложить услышанное в своей голове. Потом со сосредоточенным видом передала полупустую чашку юноше, а сама неожиданно расхохоталась, ничуть не заботясь о больном горле, утирая выступившие на глазах слезы, откинувшись на подушку и с удовольствием выпуская наружу искры смеха. Немного успокоившись, Сесиль взглянула на сосредоточенное лицо Данте, в глазах которого затаилась что-то, похожее на обиду, и расхохоталась с новой силой. Сквозь смех едва удалось выдавить: - Ох, милый мой, ты точно музыкант! Только люди искусства могут быть настолько наивными, при этом совсем не будучи глупыми и недалёкими.
Маркиз было хотел что возразить, но женщина притворно толкнула его кулачком в плечо и замахнулась маленькой вышитой подушечкой.
- А ну-ка иди отсюда, твоя светлость, пока я тебя не огрела чем побольнее! – притворно нахмурившись, угрожающе процедила Сесиль, тая в глазах те самые жизнерадостные искры, которые молодой маркиз так всегда любил. - И пока не поправлюсь, чтобы духу твоего здесь не было, а вместе с духом – и подобных слов! Иди-иди, твоя светлость!

Данте невольно улыбнулся, глядя на женщину, и послушно направился к двери – по какой бы причине Сесиль не прогоняла его, а на Париж уже опускалась ранняя ночь, и не стоило слишком долго задерживаться в дурном малознакомом районе. На пороге он обернулся, чтобы привычно исправить:
- Сиятельство!
- Брысь! – маленькая подушка хлопнулась о стену возле плеча Данте, и провожатым ему был старательно приглушаемый смех Сесиль.

Юноша вышел из тёмной квартирки, плотно запахнул плащ, повыше поднял его ворот и, стараясь не дышать глубоко, спустился по хлипким ступеням в омут зловония и темноты. В его голове строились планы относительно завтрашнего похода к лекарю, покупки хороших лекарств и найма мальчишки-посыльного, чтобы отнести всё необходимое Сесиль. Решив, что неплохо бы нанять ещё и сиделку, чтобы та ухаживала за женщиной и прибиралась, пока та не поправится, Данте вздохнул с лёгким облегчением. Любимая женщина больна и не желает ничего слышать ни о хотя бы временном переезде из своего дома, ни о будущем, но он в состоянии обеспечить ей должный уход, чтобы вернуться к этим темам после. И плевать на мнение отца. Данте и без того положил на алтарь семейного дела свой талант и свои желания, он не намерен отказываться ещё и от любви. Отцу придётся смириться с его выбором.

Данте ощущал, как постепенно отступает тревога, поселившаяся в сердце вчера вечером, когда Сесиль не явилась к нему, как обещала.
Юноша не знал, что с трудом сдерживаемый смех ему вслед через минуту превратился в хриплый кашель. И на отведённых от губ бледных тонких пальцах остались тёмные сгустки и алые пятна крови.


@темы: Dante Amadori, XIX, Мужчины, Фрагменты, Франция

19:28 

Данте Амадори. 15 мая 1828. Париж, Франция

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Меблированные комнаты мадам д’Этранж.

- Браво, твоя светлость, браво! – Сесиль вскочила с софы и в несколько шагов оказалась у рояля, положила узкие ладони на плечи юноши и поцеловала его в затылок. Ловкие пальчики скользнули по плечам к груди, и через мгновение белые руки с лёгкой россыпью веснушек на коже от плеч до локтя обняли музыканта, а он, чуть запрокинув голову и прикрыв глаза, просто улыбался, слушая, как женщина шепчет ему на ухо что-то восторженное.
- Сиятельство, - с усмешкой поправил он, не поднимая век, за что удосужился беглого щипка за предплечье и ойкнул.
- Сияют пусть напыщенные толстяки своими лысинами, пустоголовые папенькины сынки – потными ладонями и сморщенные старички – сальными глазками, - передёрнула плечами Сесиль. – Ты, дорогой мой, светишься внутренним светом, и не смей с этим спорить, я лучше знаю, мне отсюда виднее!
Она схватила пальчиками волнистую прядку Данте и, оттянув, выпустила, с неопределённой улыбкой на ярко накрашенных губах глядя, как она опадает и присоединяется к остальным волосам.
- Не хочу, чтобы ты стригся по этой последней моде, слышишь? – с притворной капризностью в голосе заявила она. – У музыканта должны быть красивые руки, длинные волосы и влюблённое сердце, иначе вместо чудных мелодий он будет сочинять глупые музычки и скабрезные песенки.
- Я не музыкант, я торговец, - поморщившись, исправил маркиз Амадори.
Сесиль не ответила, оторвалась от юноши и, отступив на три шага в центр комнаты, приподняла обеими руками подол лёгкого платья и сделала несколько довольно грациозных па, закружилась, запрокинув голову и смеясь в потолок – достаточно громко, чтобы снимающие комнаты этажом ниже или выше студенты услышали, что в комнате их соученика находится женщина. Каштаново-рыжие волосы рассыпались веснушчатым плечам, с которых соскользнули широкие лёгкие шлейки платья, но корсет удерживал слои ткани на теле женщины, а она не обращала ни малейшего внимания на то, что выглядит совсем уж вне всяких приличий – кружилась и кружилась, напевала себе под нос только что наигранную маркизом мелодию, и улыбалась.
- О, твоя светлость, бросай ты это дело, тебе же суждено играть, играть, играть, творить, творить, творить, - с каждым повтором она делала короткий приставной шажок левой босой ступнёй к правой и продолжала начатое движение по кругу, смешивая элементы старинного контраданса с модным вальсом. – Ты рождён для музыки, тебе нельзя больше ничем заниматься, в этом весь ты, твоё сердце бьётся в ритме аллегро модерато, твой пульс наигрывает фа-соль-ля, а в жилах течёт кровь, перемешанная с нотами.
Сесиль кружилась и кружилась, пока в какой-то момент не споткнулась и со смехом повалилась на тщательно застеленную кровать, стоящую у противоположной стены. Маркиз, рванувшийся было со стула, когда показалось, что женщина упадёт на пол, остановил порыв и поднялся уже спокойнее, подошёл к постели и сел с краю, сверху вниз глядя на Сесиль и любуясь ею. Волосы разметались по зелёному покрывалу, небольшая грудь, едва ли существенно скрытая откровенным декольте свободного платья, высоко вздымалась от быстрого глубокого дыхания, лисьи глаза блестели, а на чуть приоткрытых губах дрожала усмешка. Белые зубы, и без того не самое распространённое явление среди таких же, как Сесиль, казались и вовсе ослепительными рядом с красной помадой.
- Зачем ты так ярко красишь губы? – вместо ответа спросил Данте, чуть откинувшись в сторону и, чтобы удержать равновесие, опершись вытянутой рукой о постель. Пальцами свободной руки от заправил за ухо пряди волос, с которых получасом ранее Сесиль стащила ленту, запрятав её в корсаж.
Женщина рассмеялась, потянулась, с удовольствием разминая мышцы, а потом вдруг схватила Данте за локоть и дёрнула на себя. Юноша, охнув от неожиданности, упал на постель рядом с Сесиль, и она тут же извернулась так, что оказалась сверху, опершись руками о грудь молодого маркиза.
- Я та, кто я есть и никто больше. Если я перестану красить губы алым, начну носить красивые платья или те побрякушечки, что ты мне дарил, читать умные книги и морщить нос при виде конского дерьма у главного входа в чьи-то хоромы, это не сделает меня светской дамой, - веснушчатое лицо Сесиль казалось удивительно серьёзным, и Данте который раз за несколько месяцев их знакомства поразился, как эта женщина может объединять в себе столько разных настроений – от лисьего лукавства до полубезумной весёлости, от кокетства до скромности, от воодушевления до такой вот задумчивости. А Сесиль тем временем взяла лицо юноши в свои ладони и, наклонившись, быстро коснулась своими ярко накрашенными губами его губ и щеки, оставляя на них красные следы дорогой помады – хотя бы этот его подарок она использовала по назначению. – И ты, дорогой мой маркиз, можешь сколько угодно учиться своим экономикам и философиям, считать цифры и копить деньги, как велит твой папенька, но ты всегда, слышишь, всегда будешь тем, кто ты есть и никем другим, помяни моё слово.
Женщина неожиданно взглянула на Данте каким-то иным взором – тем самым, который ему страшно не нравился, - как будто с некими материнскими нотками, а вовсе не как полагается женщине смотреть на мужчину, пусть даже мужчине этому совсем недавно минуло шестнадцать, а женщина явно отмерила четверть века. Но маркиз не успел ничего сказать по этому поводу – Сесиль снова наклонилась над ним низко, запечатлела на губах долгий поцелуй и, опустившись к самому уху, пощекотала горячим выдохом:
- Я в тебя верю, дорогой, верю, что ты станешь великим волшебником музыки, верю-верю-верю!
Потом женщина, ловко вывернувшись из его объятий, с возгласом «Не провожай!» соскочила с постели, схватила отброшенную ещё по приходу сюда на софу шаль, и, не забыв обуться, направилась к двери. Данте молча приподнялся на локте и задумчиво следил за каждым движением Сесиль, провожая её взглядом до порога.
- Когда я тебя увижу? – спросил маркиз, когда женщина уже приоткрыла дверь.
- О-о! – Сесиль замахала ладонью, в которой зажимала край шали. – Даже не знаю, родной, у меня много работы! Месье N. желает видеть нынче вечером, месье R. завтра утром, и целая очередь других толстобрюхих стоит к моей двери, начиная с послезавтра!
Она рассмеялась так весело, словно говорила об очереди за хлебом или свежими тюльпанами в цветочной лавке.
- Ну и зачем? Ты же знаешь, я могу дать тебе денег, сколько нужно, - проговорил маркиз привычную речь, на которую, как он успел едва ли не заучить, она всегда отвечала какой-то шуткой, увёрткой или попросту показывала ему язык. Но нынче женщина, видимо, решила исчерпать лимит Данте на удивление.
- Если я буду брать у тебя деньги, ты станешь просто моим клиентом, да и не берут денег у друзей, разве нет? – совершенно серьёзно заявила Сесиль, но маркиз не успел ничего на это ответить, потому что её настроение вновь изменилось, она громко рассмеялась и, не слишком стараясь тихо прикрыть за собой дверь, вышла из комнаты.
Данте лежал на криво застеленной постели, заложив руки за голову и прикрыв глаза, и ещё несколько секунд слышал, как Сесиль, уходя по коридору, напевала сочиненную им мелодию. Он так и не сказал Сесиль, что назвал эту сонату её именем.


@темы: Dante Amadori, XIX, Мужчины, Фрагменты, Франция

13:45 

Сибилла. 22 октября 2006 года. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Клуб "Via Lattea". Праздник в честь 245-й годовщины вступления на трон Принца Чезаре.

Никакого конферансье или иного человека, извещающего посетителей о том, что с минуты на минуту начнётся музыкальная программа, на сегодняшний вечер в «Via Lattea» не предполагалось, а потому гостям клуба предстояло догадываться об этом самим. Впрочем, в этом не было ничего сложного. Сперва изменилась музыка. Ненавязчивая мелодия чиллаута с редкими вкраплениями блюза и джаза без вокальных партий плавно, словно река – в море, перетекла в иную музыку. Вернее, то была даже не музыка, скорее некий ритм – мелодичный, но сам собой не представляющий настоящего произведения, способный быть лишь основой для чего-то более цельного и совершенного. Этот ритм растёкся по залу, проникнув в каждый угол и невольно обратив на себя внимание всех присутствующих, напомнив им столь хорошо знакомый звук – стук живого человеческого сердца, то мерно сокращающегося в груди, то начинающего взволнованно трепетать или испуганно рваться наружу… Ритм заменил собой музыку на несколько минут и затопил собой пространство. В зале погас свет, погрузив помещение клуба во мрак, нарушаемый лишь одним лучом прожектора: свет прорисовывал чёткую линию откуда-то сверху к центру невысокой сцены, что располагалась у стены; удачное место и хорошая работа планировщика – от любого столика сцена была видна как на ладони. Чуть рассеянный свет прожектора падал на сцену, подчёркивая тёмный силуэт виолончели, стоящей у невысокого круглого табурета. Сцена пустовала несколько десятков секунд, но за миг до того, как кто-то из гостей заведения уже готов был обменяться приглушёнными нетерпеливыми фразами, в широкий круг света неторопливо вышла женщина.

Она двигалась словно в странном танце и одновременно будто в окружении океанских вод: грациозно, плавно и медленно, как в кинофильме, плёнка которого по неизвестно какой причине начала раскручиваться на скорости, в полтора раза меньше привычной. Небольшой шаг, сперва на носок, потом всей стопой опуститься на прохладное покрытие сцены, - босиком и абсолютно бесшумно, и даже если бы в зале в это мгновение не звучал ритм музыкального сердца, любой из гостей не услышал бы звука шагов. Колени стройных ног прикрывала белая ткань простого платья, удерживающегося на одном плече и чуть соскользнувшего с другого. Ткань мягко струилась по стройной, но без излишней худобы фигуре, облегала округлость груди, рисовала изгиб талии и срывалась вниз, оглаживая линию бедёр. По сравнению с цветом кожи, тронутой лёгким загаром, это простое платье казалось почти ослепительно-белым, контрастируя с чернотой волос, густым водопадом ниспадающих на плечи и спину чуть ниже поясницы. Пряди цвета самой ночи обрамляли аристократически красивое лицо женщины, в котором наравне с европейскими угадывались и восточные черты: прямой нос, мягко очерченная линия губ, матовая кожа, брови вразлёт, тень длинных тёмных ресниц на щеках, чуть подрагивающие веки… Ни следа косметики на и без того ярком и выразительном лице, она была бы здесь такой же лишней, как и электрическое освещение рядом с лунной дорожкой на ночном морском просторе. Женщина двигалась к центру сцены с закрытыми глазами, как будто её вела сама музыка, направляя именно туда, куда было нужно дойти.

Она замерла на миг, остановившись перед табуретом, прежде чем опуститься на сиденье, сведя прикрытые белой тканью колени вместе, опустив правую руку вниз и чуть отведя назад, где она спряталась позади табурета и за складками платья, а пальцами другой руки, самыми кончиками, коснулась подола над самыми коленями. Ритм мелодии чуть дрогнул – словно сердце пропустило один удар. Изящные музыкальные пальцы потянули белую ткань вверх, медленно, сантиметр за сантиметром обнажая кожу, колени скользнули в стороны – и лёгкая ткань водопадом упала меж ними. Первый за всё это время резкий жест, подобный броску хищной кошки, - левая рука, отпустив подол, перехватила гриф стоящей рядом виолончели и рывком притянула к себе. Длинные ноги, прикрытые белой тканью чуть выше колен, всё так же медленно, как и почти все предыдущие движения, обняли отполированные изгибы виолончели, этой скульптуры женского тела в облике музыкального инструмента, пальцы левой руки пробежали по грифу вверх, а правая ладонь, только что прятавшаяся за спиной, в плавном движении скользнула вперёд, изящно придерживая смычок. Смычок лёг на струны. Колени стройных ног сжали округлые изгибы виолончели. Женщина замерла и, казалось, прекратила дышать, лишь тень от длинных ресниц, всё ещё скрывающих глаза, трепетала на коже. Ритм сбился, сорвался с приглушённым хрипом в бездонную пропасть, но тут же родился вновь, и на сей раз он звучал в унисон со стуком сердца в груди виолончелистки; тем, кто смотрел на неё сейчас из темноты зала, это было слышно отчётливо.

Рука, придерживающая смычок, дрогнула и сотворила первый аккорд. Резкий взлёт ресниц – и женщина открыла глаза, устремив свой взгляд не то в пространство, не то одновременно в глаза каждого из сидящих в тёмном зале; чёрные настолько, что невозможно отличить зрачок от радужки, они блеснули неким внутренним светом, сопровождающим новорождённую музыку. Об игре маэстро нередко говорят, что инструмент в его руках поёт и плачет, стенает и едва слышно шепчет на ухо, смеётся и исходится в крике… Виолончель под умелыми руками женщины не просто рождала звуки музыки, но жила своей жизнью и творила жизнь новую; эта жизнь срывалась со струн, скользила со сцены в тёмный зал, прокрадывалась к столу каждого из гостей, осторожно поднималась по складкам брюк и юбок, обнимала за плечи и ненавязчиво, но неудержимо манила вслед за собой. Женщина не играла знакомые всем произведения мастеров классики и не пыталась преподнести популярные ритмы в новом звучании. Музыка, начинающая своё существование под её изящными сильными руками, была чем-то новым, доселе не существовавшим в этом времени и пространстве, - не импровизация, но творение мира, чистая магия в звуке, как ни странно могло показаться это сравнение по отношению к всего лишь смертной женщине с отполированным куском дерева в руках…

Музыка воспламеняющей страсти сменялась мелодией тихой печали, после которой приходил черёд гимна свободе, оде искренности или воспеванию порока, музыка говорила обо всём на свете, находила в глубине души каждого слушателя некие струны, виртуозно выбирала среди них несколько самых туго натянутых и осторожно касалась их кончиками пальцев – и внутри того, чьи струны были задеты, рождалась, вторя виолончели, своя собственная мелодия. Кто-то видел в этой музыке самое совершенство, суть красоты как она есть, воплощение всего прекрасного, что только могло родиться на этой земле. Другой слышал призывы к неким свершениям, решительным действиям, широким шагам вперёд, только вперёд, никак не назад. Третий ощущал, как в глубине души рождается еле удерживаемое желание, и он бросал быстрый взор на сидящую рядом женщину, нервно облизнув губы. Четвёртый улавливал в этой мелодии отголоски дальних далей, зовущих, манящих, призывающих ступить на бесконечную дорогу, ведущую во все стороны света. Музыка находила те или иные струны в душе каждого, кем бы он ни был. И перед чьими-то глазами всплывали образы далёкого прошлого, уже давно покрытого пылью времени и туманом новых впечатлений, осколки той памяти, которую он тщательно таил от посторонних взоров, а порой даже от самого себя…

Музыка не замирала ни на единое мгновение, одна мелодия перетекала в другую, женщина не останавливала движения руки, держащей смычок – то грациозное парение, подобно крылу бабочки или падающему с ветви осеннему листу, то быстрый выпад, сродни смертельному уколу в поединке на шпагах. Музыка, плавные или резкие движения, напряжённость ног, сжимающих округлые бока виолончели, соскользнувший чуть ниже по плечу один рукав простого ослепительно-белого платья, красивое лицо непроницаемой статуи – и пристальный взгляд чёрных, как сама тьма, глаз, устремлённых в душу всех и каждого сразу.

Музыка смолкла так же неожиданно, как и родилась. Оборвалась посреди аккорда, словно прерванная в самом расцвете жизнь, которую отобрали без спроса. Мелодия-основа исчезла на миг раньше музыки, и только сердце продолжало стучать в груди женщины, отбивая ритм смолкшей музыки. Женщина встала, позволив ткани платья соскользнуть вниз и прикрыть колени. Коротким жестом вернула на прежнее место виолончель. Без единого звука возложила смычок на табурет. Развернулась, качнув густой волной смоляных прядей, и так же неторопливо, ступая босой ногой сперва на носок, ушла со сцены. Прожектор погас, в клубе зажгли уже привычные неяркие лампы. И только в этот момент сидящие в зале гости очнулись от почти магической зачарованности мелодией, вспомнив о том, что после выступления стоит поаплодировать. Казалось, с того мгновения, как виолончелистка вышла на сцену, прошло всего несколько минут, но те несколько человек, перед которыми до начала выступления стояла чашка обжигающе горячего кофе, от коего к потолку неспешно поднималась тонкая призрачная дымка, вдруг заметили, что к моменту исчезновения женщины со сцены напиток уже почти совсем остыл.

Вновь полившийся из скрытых от глаз колонок тихий чиллаут показался на удивление чужеродным. Кто-то из работников клуба с величайшей осторожностью унёс со сцены инструмент, и через несколько минут уже ничто не напоминало присутствующим о недавно рождавшейся здесь магии музыки. Только внутри каждого до сих пор трепетали виртуозно задетые струны.

…Спустя полчаса откуда-то из служебных помещений к стойке бара прошла высокая женщина, ступая с грацией танцовщицы, потомственной дворянки или хищницы, почти так же бесшумно, как и некоторое время назад, когда она двигалась по сцене. Узкая юбка цвета тёмного бургундского вина прикрывала колени, такого же цвета приталенный пиджак с рукавами до локтя был расстёгнут, чёрная блузка с низким декольте в виде зауженного треугольника позволяла увидеть неяркий блеск серебряной цепочки, на которой удерживался небольшой изысканный крестик. Чёрные туфли на каблуке, кружевные перчатки высотой до запястий в тон туфлям, небольшая сумочка-конверт того же цвета. Густая смоль волос была собрана чуть ниже затылка, с трудом соглашаясь удержаться от стремления упасть на спину; от плена была свободна лишь одна короткая прядь, которая волнистой струйкой падала на лицо. Присев на край высокого стула, женщина положила сумочку на столешницу барной стойки, с вежливой улыбкой попросила бармена подать ей чашку кофе по-бедуински и, скользнув беглым взглядом тёмно-вишнёвых глаз по сидящим в зале, обратила всё своё внимание на ароматный напиток в фарфоровом сосуде.


@темы: Sibilla, XXI, Женщины, Италия, Фрагменты

19:33 

Огюст де Нуарэ. 2 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Французский язык.

Старая мадам Жозефа рассказывала самые удивительные и неповторимые сказки. Вокруг неё непременно собиралась детвора – от сына мельника до меня, сбегавшего из поместья, чтобы прийти в её ветхий домик на краю деревни, - устраивалась вокруг сидящей в своём плетёном и местами дырявом кресле старушки, забывая на некоторое время обо всём, и слушала, слушала её восхитительные сказки. Мало кто их любил, многие боялись. Но внимательно слушали все. Истории мадам Жозефа были куда более жизненными и настоящими, нежели услышанные из других уст сказки, но при этом в них было место и волшебству. В историях мадам Жозефа прекрасные принцессы никогда не отдавали своё сердце шутам, пастушки не выходили замуж за баронов и графов, сын бочара не находил в подвале волшебный горшок с бесконечным запасом золотых монет, а принцы зачастую оказывались трусоваты и не слишком-то умны.

К чему я всё это пишу здесь и сейчас: запомнилась весьма отчётливо, словно это происходило вчера, а не двадцать с небольшим лет назад, одна фраза мадам Жозефа. Помню, я тогда задержался почему-то, уходил самым последним. Она сидела в своём дряхлом, таком же, как она сама, если не больше, плетёном кресле, держа в руках отбелёную ткань, на которой вышивала незнакомый узор. Игла в её сморщенных пальцах дрожала, но неизменно попадала в нужную точку; Жозефа вышивала узор нитью и плела узор из слов, на этот раз – только для меня одного. А потом вдруг сказала: «Есть одно общее правило и для сказок, и для жизни: там, где царит любовь, есть место и для смерти; там же, где любви нет, места для смерти больше вдвойне».


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

23:01 

Ст. лейтенант Морган Шарк. Айлант. 152 год.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Шеф взглянул на часы.
- Так, меня уже пять минут, как ждет машина и водитель, и еще через час будет ждать допрашиваемый, чтобы рассказать очередную историю о попутавшем его инопланетном разуме. Если у вас нет срочных, - на слове "срочных" Феликс сделал особый акцент, - вопросов, я поехал.


- А мне повысят зарплату? - Морган широко улыбнулся, выдыхая табачный дым.
Мысленный процесс мужчины, зарядившись кофеином и никотином, уже начал раскручиваться в нужном направлении, смазанные шестерёнки завертелись, приводя в движение механизм мозговой деятельности, однако отказаться от финальной занозы он, разумеется, не мог.

- Все надо сначала заработать, старлей. Даже вазелин.
Шеф на прощание кивнул замолчавшим барышням и скрылся за дверью кабинета.


- Старый засранец, - едва слышно с ухмылкой буркнул Морган и вдавил окурок в пепельницу.


@темы: Иные миры, Мужчины, Фрагменты

21:47 

Иоиль и Ивонна. 2002. Париж, Франция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Бокал хрустнул в её пальцах абсолютно неожиданно; осколки осыпались на индийский багровый ковёр коротким стеклянным дождём, после которого ладонь уронила вниз несколько алых капель. Ивонна заметила кровь на своей белой коже далеко не сразу – ещё несколько минут она молча стояла у окна, облокотившись плечом о стену, укрытую тёмной вуалью гардины, и нервно переводила взгляд со стрелок старинных часов на лицо сидящего на софе мужчины. Часы тикали нестерпимо громко, а стрелки бежали вперёд невыносимо быстро [о, куда вы торопитесь, убийцы!], как только умеют в те самые мгновения жизни, когда хочется, чтобы время замерло.
- Почему? – спросила она по-английски. Ивонна так до сих пор и осталась при своём мнении, что Дамиан не может быть французом, хоть и речь его была безупречна, знания о стране абсолютны, документы идеальны, а манерам мог позавидовать любой дворянин и сто, и двести, и пятьсот лет назад. Но та самая женская интуиция, которую одни называют выдумкой литераторов, другие осмеивают, а третьи и вовсе сравнивают с глупостью, подсказывала Ивонне, что здесь она права, и этот странный [притягательный, страстный и неповторимый!] мужчина является далеко не тем, за кого себя выдаёт.
- C'est la vie, - ответил Дамиан, элегантно поднялся, приблизился к женщине и, мягко разжав её стиснутые пальцы, начал осторожно доставать мелкие осколки, которые впились в плоть. Ивонна, ни разу даже не поморщившись, следила глазами, как двигаются его длинные тонкие пальцы [которые возносили её на такие вершины блаженства, о коих не могла мечтать ни одна женщина мира!], которыми мужчина прижал к её ладони белоснежный платок, когда последний осколок был извлечён.
Ивонна не выдержала и положила голову ему на грудь, сжав пальцы вокруг его руки, которой он всё ещё придерживал платок. Дамиан не отстранялся, словно позволяя ей последний раз насладиться его присутствием, обманчивой близостью, которая вот-вот должна была окончиться раз и навсегда. Он сказал, что иначе не может, и у Ивонны не было причин не верить ему, никогда не обманувшему её ни единым словом, ни одним жестом. Дамиан даже не пытался уверять Ивонну, что это имя дано ему с рождения, когда женщина однажды [лёжа с ним в одной постели и положив голову на грудь – так близко с ним, любимым и желанным, что казалось, будто они почти что слились в одно целое…], не поборов любопытства, всё же задала давным-давно мучавщий её вопрос. Дамиан не солгал, он просто промолчал, заменив все слова своей особенной улыбкой, которую дарил лишь ей одной.
- Это жестоко, - вздохнула Ивонна, качнув головой. Непослушные локоны скользнули по плечам и тяжело вздымавшейся груди [чёртово платье подобно тискам, не даёт дышать, я задохнусь, умру сейчас же у него на руках!], но мужчина не коснулся волос рукою, не поднёс к губам в старомодном, но столь прекрасном и нежном жесте. Именно сейчас, только сейчас, а не несколькими минутами ранее, когда он только начал этот разговор, Ивонна совершенно серьёзно осознала, что видит Дамиана последний раз в жизни.
- C'est la vie, - негромко произнёс он, отстранясь. Ивонна невольно залюбовалась им, как делала это всякий раз, едва доводилась такая возможность. Она восхищалась им всем и всему в нём – и этим тёмным высокомерным взглядом, и этими тонкими гордыми губами [нет, нет, не думать, только не о них!], и всегда немного отстранённым прекрасным лицом, и чуть насмешливым глубоким баритоном, и странными манерами образца вековой давности… Всем этим почти что демоническим обликом, под которым скрывалось... Хм, надо признать, она так и не поняла до сих, что именно скрывалось под ним и скрывалось ли что-нибудь вообще, или же он и правда был таким, каким казался.
- Ты не будешь жалеть об этом? - Ивонна подняла глаза, решив во что бы то ни стало выдержать его следующий взгляд. Выдержала, но если бы попыталась сосчитать крохотных мурашек, пробежавших вниз по позвоночнику, сбилась бы где-то на втором десятке. А и было их во много раз больше, чем женщина хотела признавать.
- C'est la vie, - только и пожал плечами Дамиан, глядя на неё с какой-то странной печалью в тёмных глазах. Ивонна вдруг подумала, что подобная печаль очень хорошо знакома ему и причиняет куда больше страданий, нежели он желает показать.
- Это ведь не потому, что я тебя старше? – с деланным равнодушием спросила женщина, не отводя взгляда. Должно быть, именно поэтому ей и удалось заметить, как странно дёрнулась его изумительная бровь. Дамиан отрицательно покачал головой, и Ивонне на миг показалось, что его взгляд сейчас окинет её с ног до головы так же, как и раньше, вплетя в себя нежность и страсть, мягкость и вожделение. Ивонна была красива и в пятнадцать, и в двадцать, и даже сейчас, когда неумолимый ход стрелок жизни постепенно подкрадывался к сорока пяти годам, поэтому женщина и не удивилась, что этот молодой божественный [демон, демон проклятый, любимый демон!] мужчина обратил внимание именно на неё, которая была старше его почти на двадцать лет. Но сейчас она усомнилась, усомнилась всего ни мгновение и тут же устыдилась этого. – Да, я знаю, знаю, прости.
- C'est la vie, - снова сказал он эти уже осточертевшие слова на своём идеальном французском, настолько безупречном, насколько может быть изучен лишь чужой язык – тщательно отшлифованный, но чужой. А может быть, дело даже не в интуиции, а в том, что Ивонна порой слышала, как он бормочет что-то во сне [после ночей, которые… нет, нет, не думать, забыть!], бормочет не по-французски, а на незнакомом ей языке, немного странном и нигде ранее не слышанном. Женщина мотнула головой, силясь прогнать неумолимые мысли, а Дамиан неожиданно приблизился к ней вплотную, рывком притянул к себе, обнял так сильно, что на мгновение ей даже показалось – задушит, - после чего так же быстро отстранился и, не оборачиваясь, направился к двери.
- Дамиан… - приглушённо окликнула Ивонна, когда он уже одной ногой переступил порог. Услышав её голос, мужчина остановился и замер. – Как тебя зовут?
- Иоиль, сын Исайи, - он ответил почти сразу же, женщина даже удивиться не успела.
- Ио…иль… - Ивонна повторила незнакомое имя, единственная ассоциация с которым тянулась куда-то в библейские сюжеты, с которыми она была знакома весьма посредственно. Впрочем, сейчас было нечто иное, чему Ивонне следовало посвятить своё внимание. – Ты не ответил мне, Иоиль, сын Исайи, почему ты уходишь, если не хочешь этого делать?
- C'est la… - начал он, но был вынужден прерваться из-за возгласа Ивонны.
- Не смей! Я слышала эту фразу уже дюжину раз! Не смей говорить, что такова жизнь! – женщина едва балансировала на той грани, где завышенный голос уже почти перерастает в нервный вскрик.
- Не скажу. Жизнь тут ни причём, - ответил Иоиль и оглянулся, заставив Ивонну поразиться тому, какими странными [старыми, невероятно старыми…] выглядят глаза молодого мужчины. - C'est la guerre.
И вышел.
Дверь мягко заняла привычное место, а Ивонна ещё несколько секунд слушала, как затихающие шаги теряются в оглушаюшем стуке её сердца. Оно грохотало так громко, так невероятно громко! Ивонне захотелось, чтобы оно вдруг остановилось - тогда ничто не мешало бы ей слышать любимые шаги ещё на несколько мгновений дольше.

…Посадка на самолёт, следующий рейсом «Париж – Рим», уже почти закончилась, когда к регистрационной стойке подошёл длинноволосый брюнет с мрачными тёмными глазами. Протянув работнице аэропорта паспорт и терпеливо дождавшись окончания всех необходимых процедур, он поблагодарил девушку, забрал документы и направился по переходу на взлётное поле.
- Ты видела, каков красавец?! – одна из девушек-работниц ткнула другую локтем в бок. – Не похож на француза.
- Он итальянец, я имя запомнила, когда документы проверяла, - ответила другая, мечтательно опустив ресницы. – Сальватор Ивоннетти.

«C'est la guerre, любимая, такова война. С бессмертием».


@темы: XXI, Женщины, Мужчины, Фрагменты, Франция, Маски

19:32 

Сотворение мира.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
- Почему солнце на закате такое красное, а не жёлтое, как всегда?

- Когда мир впервые сделал шаги по бесконечной дороге,
началась великая битва между силами Тьмы и Света,
боровшимися за господство над ним. И был день, и была
ночь, и битва великая длилась с самого светлого утра до
самой тёмной ночи, и покрывалась земля чёрная всё
новыми и новыми белыми телами павших воинов обеих
сторон. Никто не одерживал верх, а тем временем шли
дни и недели, битва превратилась в сечу, и земли уже не
было видно под горами тел убитых на великой войне.

Приходило утро - и Свет олеплял воинов Тьмы, всё
больше их погибало под решительными ударами
противника, но стоило приблизиться ночи, как тьма
отнимала у воинов Света возможность видеть врага, и
уже они вынуждены были отступать и терять лучших из
лучших. Сильны были Свет и Тьма, равны по мощи и
величию и никак не могли решить, кто из них одержит
верх и станет владыкой этого новорождённого мира.

Наступил день, когда уже не осталось стоящих на ногах
воинов - все полегли поверх павших своих товарищей под
лучами уходящего за горизонт солнца. И вышли тогда духи
Тьмы и Света, и позвали воинов своих, но никто не
откликнулся. Ещё раз позвали духи людей своих, но ни
один не поднялся - все были мертвы. И сказали тогда духи,
что если поднимется кто, то будет победа на той стороне,
за которую сражался вставший, и третий, последний раз
позвали своих борцов. Но тихо было над полем, усеянным
трупами, тихо и безжизненно.

И совсем уж духи Света и Тьмы подумали, что так и не
решится судьба мира, как вдруг из-под тел своих врагов и
соратников поднялся воин, пошатываясь и опираясь на
меч; поднялся, вознёс лицо к небу и прокричал ему имя
своё. И Тьма навсегда ушла из нового мира, поняв, что в
этой битва не одержать ей победу, а воин, как только она
исчезла, пал бездыханным на тела людские, и позволил
духу Света увести свою душу из мира земного в мир
небесный.

Но за те короткие мгновения, пока воин стоял над
поверженными друзьями и врагами своими, не склоняясь
пред Тьмою и Светом, уходящее за линию горизонта жёлтое
солнце скользнуло по телу его. И окрасились лучи светила
небесного в алый цвет крови великого воина, и спряталось
солнце за краем земли, чтобы на исходе следующего дня
вновь заалеть, славя в памяти силу и мужество павшего.


@темы: Иные миры, Сотворение мира

00:17 

Х'Аллаэн Маррага. Никогда. Нигде.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Тропа, усыпанная золотым песком, на холодных гранях которого днём играют лучи солнца, а ночью танцуют капли луны, скользит по земле среди малахитовых трав и бирюзовых озёр, мимо рубиновых цветов и серебряных паутинок к бронзовым воротам, что без малейшего скрипа открываются внутрь зачарованного белокаменного дворца, укутанного таинствами и чудесами.

Там, в огромном зале, уставленном бронзовыми и мраморными статуями, украшенном шёлковыми драпировками и прекрасными картинами в рамах красного дерева, посреди великолепия драгоценных каменьев и дорогих металлов на золочёном троне восседает великая владычица мира этого и всех миров вокруг. Её очи зеленее самых лучших изумрудов, в их глубине играег магическое живое пламя, способное испепелить душу любого, кто взглянет в эти изумрудные омуты. В её янтарно-яшмовых волосах восторженно прячутся лучи утреннего солнца, не решаясь показаться на свет, пристыженные красотой повелительницы. Её губы цвета морских кораллов всегда чуть приоткрыты, чтобы всякий и каждый терял многие мгновения своей жизни, следя за изгибами молчаливого рта. Ах, если бы она разомкнула губы хоть на миг, повинуясь эмоциям, то сама луна, владыка небесная, спряталась бы за тучи, поняв, что жемчужное сияние улыбки этой женщины затмевает даже звёздный свет в ночи. И белые её, точно самого лучшего мрамора руки покоятся на складках платья пронзительного цвета морского аквамарина.

Ей бы, красавице неземной, владычице великой, вскочить с трона своего высокого, стряхнуть с себя драгоценное сияние и ступить босыми ногами не на усыпанную золотым крошевом тропинку, а на мягкий песок у озера – не бирюзового, а прозрачно-синего, разлившегося не под сапфировым сводом, а под голубым небом. Пройтись бы ей по траве влажной, на не малахитовой, а на свежезелёной поверхности которой сверкают в солнечном блеске не алмазы, но капли росы. Ей бы стряхнуть с губ своих искусственный коралловый блеск и улыбнуться белозубо и радостно губами нежно-розовыми, как небо над морем рассветною порой, ей бы стереть со щёк белизну мраморную и позволить им задорно разрумяниться. Ей бы залиться смехом, подобным не звону серебряных монет, а песне горного ручья, бегущего среди скал. Ожить бы ей, царице мира всего, чтобы хоть раз увидеть владения свои, что простираются дальше этого зала огромного, дальше полей малахитовых и рек бирюзовых, дальше тропы золотого песка…

Но не поднимется владычица с трона своего, не смахнёт загорелой рукой с плеча медовый локон, не ступит босой ногой на траву росистую, не омоет румяные щёки в воде голубой. Среди золота и серебра вечно сидеть ей в зале огромном, уставленном скульптурами, украшенном картинами и драпировками. В окружении камней драгоценных вечно взирать ей с высоты своего трона на жалких странников, пришедших по золотой тропе во дворец её белокаменный. Куда им, беспокойным и суетным, понять её вечную непоколебимую красоту, над которой не властно время.

Разве кто-нибудь может оценить мастерство огранки её драгоценного сердца?


@темы: Женщины, Иные миры, Маски

20:45 

Безымянная. Когда-то. Где-то.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но у чистейшей капли воды в горном ручье, у скользящего по росе луча утреннего солнца, у падающей с небес сверкающей звезды, у аромата рвсцветающих в полночь хрупких цветов - у всего того нежного, волшебного и чудесного, на что ты похожа, у всего неповторимого нет имён. Поэтому ты, как и прежде, сродни предзакатной дрёме природы, раннему зимнему туману и тихой песне сладкоголосой птицы останешься безымянной, пока будет на то моя воля.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но я не знаю, какое из множества имён подошло бы тебе, светлая и непорочная, добрая и чистая, девственная и прекрасная. Я не знаю, как назвать ту, которая каждое утро встречает с улыбкой радости на невинном лице, опускает белые нежные руки в прохладную свежесть воды и умывает ею свои глаза, ясные и прозрачные, как небо на восходе. Я не знаю, как назвать ту, которая идёт босиком по траве, обнажённая и весёлая, протягивая ладони к ласковому солнцу, ловя его игривые лучи кончиками пальцев и укладывая их плавными движениями на свои длинные волосы цвета тёплого живого мёда. Я не знаю, как назвать ту, которая кусает спелое яблоко, только что упавшее с дерева после одного лишь короткого взгляда, довольно прикрывает глаза и задорно смеётся, когда тонкая струйка сладкого сока скользит по её коже от губ к подбородку и вниз, словно прочерчивая невиданные узоры. Я не знаю, как назвать ту единственную, которая не ведает горя и зла, жестокости и гордыни, лжи и порока, которая с рождения окружена счастьем и радостью, искренностью и лаской, любовью и красотой.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но боюсь, что дав его тебе, я буду вынужден уничтожить прозрачный купол над твоей головой, которое всю твою жизнь был тебе небом, всем твоим миром. Я боюсь, что к тебе ворвутся люди и, увидев их, ты поймёшь, что вся твоя бесконечная и прекрасная жизнь была лишь моей ложью, созданной, чтобы уберечь тебя от жестокости и насилия. Я боюсь, что чудесные сады и леса, луга и озёра, из которых ты черпала свой покой и умиротворение, превратятся в зловонные клоаки, из которых исчезнут малейшие следы жизни, и ты не сможешь вынести этой несправедливости. Я боюсь, что ты не успеешь спрятаться, тебя схватят, превратят в игрушку и будут смеяться над тем, как ты от каждого будешь ждать улыбки и ласки, даже если он размахнулся для удара.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но если я дам его тебе, то очень скоро весь твой мир сгниёт, а ты, не в силах существовать в другом - чужом, жестоком, огромном, незнакомом, - человеческом мире, завянешь, как и цветы возле твоего уже погибшего зелёного ложа. Тебя похоронят жестокие хозяева, вырыв неглубокую яму и небрежно забросав сверху землёй; быть может, лишь кто-то, кто смог почувствовать своим зачерствевшим сердцем хотя бы каплю твоей любви и нежности, поставит над твоей могилой плиту и напишет на ней твоё имя.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но стоит ли дарить его тебе, если оно понадобится лишь для того, чтобы сделать посмертную надпись?


@темы: Женщины, Иные миры, Маски

22:33 

Данте Амадори. 12 февраля 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Маркиз подошёл к камину, однако, взявшись за шнур, помедлил и спустя мгновение обернулся к Габриэлю.
- Откровенно говоря, картина расположена так, что лучше всего её наблюдать со стороны кровати. Такова была задумка художника, - Амадори продолжал улыбаться, но говорил вполне серьёзно. - Мастер предполагал, что его детищем будут любоваться, лёжа в постели. Конечно, предложи я вам прилечь, это было бы верхом бестактности, но, быть может, вы сочтёте уместным хотя бы сесть с краю?

Маркиз всё же сумел оценить то, как Габриэль пусть не возлежал, но весьма красиво сидел поверх тёмно-зелёного покрывала, но своё мнение на сей раз оставил при себе.
- На самом деле мастер подразумевал, что на кровати будем лежать мы с ним, но игнорирование этого условия картину ничуть не портит, - с долей иронии усмехнулся Данте. - А вот кое-что и впрямь нужно подкорректировать.
"Кое-что" заключалось в задёргивании лёгких занавесок и тяжёлых тёмных гардин, полностью преграждающих доступ солнечному свету. Но глазам гостя не позволили привыкнуть к темноте - зажглась свеча, потом другая, а через несколько секунд маркиз поставил оба подсвечника так, чтобы шесть свечей - по три - располагались как раз по бокам таинственной картины. И только тогда, чуть отойдя от камина, чтобы не загораживать вид картины, потянул шнур, отчего складки, подобно театральному занавесу, довольно быстро скользнули вверх.
И комнату затопило пламя. Невероятно и немыслимо, но оно словно вылилось потоком живой лавы из тёмной рамы, стремительно скользнуло по ковру и полу, уничтожая всё на своём пути, стирая с лица земли и комнату, и её владельца, и словно даже себя самое. И постель под тёмным балдахином оказалась тем единственным во всём мире, что оставалось существовать, плыть в раскалённых потоках лавы и никогда не находить спасения от уничтожающего адского пламени, которое отчего-то порождало в душе не жар, но леденящий холод.
И лишь при втором взгляде на полотно становилось понятно, что на картине ихображена не сплошная лава, но город, погибающий в её смертельных объятиях. По угадывающимся в ревущем пламени остаткам города можно было понять, что некогда он был прекрасен, но сейчас умирал. Как и его обитатели, чьи изуродованные фигуры корчились в пламени, простирая к небу руки в мольбах и проклятьях. Странно, но все эти люди были мужчинами, и некоторые лица ещё хранили печать красоты, хотя всепоглощающее пламя грозило вскоре окончательно их стереть.
Священный трепет вызывало это полотно, внушало даже самым не впечатлительным умам ужас и заставляло волосы на затылке шевелиться, а у самого человека пробуждало желание забраться с ногами на кровать и укрыться одеялом до подобродка. Картина и впрямь была гениальна в своём комшаре, но вместе с тем, хоть такое сочетание и казалось невозможным, виделась воистину прекрасной.
- Гибель Содома, - негромко проговорил Данте, опуская занавесь.


@темы: Dante Amadori, XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты

00:54 

Рианн Линн. Июнь 304 года от начала колонизации. Мейган.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
- Тебе слишком многое известно обо мне, Никс, а я не могу похвастаться взаимным знанием... - Рианн снова повернулась к Нерриану. - Но ты права: мне есть что ему сказать...

Прохладные тонкие пальцы скользнули от середины лба к вискам - мягко и едва ощутимо, словно невидимый мотылёк взмахнул своими невесомыми крыльями, неся на них тонкий аромат жасмина и лёгкую свежесть.
"Здравствуй, хельвайрен, чей голос слышала я и чей зов не давал мне покоя. Я пришла к тебе..."
Невидимый мотылёк щекочет висок и улетает куда-то к бровям, рисует крыльями странные узоры на лице спящего, мягко оглаживает щёки и опускается к подбородку.
"Что бы ни было до этого мгновения, хельвайрен, лишившийся жизни, теперь всё будет иначе. Я знаю это и ты должен знать".
Мотылёк на время исчезает в клубящемся Тумане, и без него могло бы стать пусто и почти страшно, но его сменяет светлокожая ладонь, ложащаяся на лоб - так мать желает единственному чаду добрых снов, вознося неведомым богам молитвы о спокойных ночных часах; так любящая женщина благодарит за нежность своего мужчину, уже уснувшего на её груди; так добрая сказочница одаривает своими чудесами всех детей, не различая среди них ни умных, ни красивых, ни богатых, но делясь радостью со всеми... Так, но в этом прикосновении незнакомой руки было одновременно меньше и больше, много больше...
"Я покину тебя сегодня, хельвайрен, почему-то ставший мне не чужим, но найду тебя, когда придёт тому время".
Мотылёк возвращается, мягко скользит ароматом жасмина по коже, и, прощально взмахнув невидимыми крыльями, исчезает в темноте.
"Я найду тебя, хельвайрен, обретший жизнь заново. Теперь найду".


@темы: Женщины, Иные миры, Фрагменты

22:13 

Данте Амадори. 28 января 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Нынче вечером в Teatro Italia давали «Фей» Вагнера. Новое звучание, несколько новых исполнителей в труппе – и вот уже произведение, четыре года назад пролетевшее по всей Европе, обретает немного иной оттенок и создаёт несколько иные ощущения. В своей ложе, отделённой от коридора тяжёлыми гардинами, Данте с удобством располагался в мягком кресле, периодически поглядывая на сцену, но по большей части сидя с опущенными веками: опера в первую очередь не действо, но музыка. И маркиз всецело был поглощён ею, пробуя на вкус каждый новый звук, каждую ноту, как будто величайший гурман – новое вино: так ли оно душисто, оставляет ли послевкусие, тает ли на языке, согревает ли душу? И как истинный ценитель прекрасного Амадори предпочитал не отвлекаться ни на что иное, кроме музыки.

Она была везде. Музыка лилась со сцены, порождаемая десятками инструментов и несколькими чудесными голосами. Музыка исходила от приподнятой сейчас люстры, изрисованной восковыми потёками. Музыка скользила по тяжёлой ткани занавеса и гардин, отделявших каждую ложу от общего коридора. Музыка пряталась в декольте синьор и синьорин, под отворотами рукавов парадных фраков почтенных синьоров. Музыка отражалась от натёртых перил лож, подлокотников кресел и отполированных туфель ценителей оперного жанра. Музыка пряталась внутри каждого из тех, кто сейчас сидел в зрительном зале, и мелодии их душ, сплетаясь воедино с той музыкой, что куда громче звучала со сцены, создавали невероятное произведение, имя которому – жизнь.

В антракте Данте не стал покидать ложу. Неторопливо попивая вино из изящного бокала – ничем больше разбавлять вечера наедине с музыкой он никогда не любил, - маркиз, всё так же не открывая глаз, прислушивался к голосам, доносящимся из коридора – многие, в отличие от него, выходили из своих лож размять ноги, поговорить с многочисленными знакомыми и обсудить всё, начиная от оперы и заканчивая последними светскими сплетнями. Маркиз лишь немного отодвинул гардину, предназначенную для создания определённого акустического эффекта, и приоткрыл дверь в коридор. И вот уже некая синьора в летах воркует с молодым любовником: старая сойка на голом суку щебечет, переступает с лапки на лапку, дерево скрепит на зимнем ветру и, кажется, вот-вот грозит развалиться на части. Вот впервые пришедшая в оперу юная особа восторженно ахает, держа под руку улыбающегося папеньку: звонкий ручей срывается с высокой горы, бежит-спешит среди камней, рассыпая мириады прозрачных искристых брызг; вода в нём обжигающе холодная, но прозрачней её не сыскать во всём свете. Вот владелец торговой лавки в компании тучной супруги пробирается к своей ложе: будто неумелый музыкант, сидя в пустой концертной яме, пытается настроить хриплую тубу. И тут же – из-под земли, пробивая её живительной силой, тянется тонкий зелёный росток – это мимо прошмыгнула молоденькая служанка, должно быть, неся одному из посетителей театра вазу с фруктами.

Данте еле заметно улыбался, прислушиваясь к этим живым звукам, среди которых было вдоволь и приятных, мелодичных, и редчайших в своей красоте, и откровенно безвкусных, и даже весьма неприятных, но всё это обилие и создавало жизнь в том виде, в каком только она могла быть поистине настоящей. Можно было принимать что-то или не принимать, восхищаться или осуждать, но нельзя было не наслаждаться тем, как всё устроено – закономерно, логично, красиво, взаимодополняюще. Если и существовал когда-то бог, то он был невероятно талантливым ваятелем жизни, - эта мысль сопровождала маркиза всегда, когда он начинал прислушиваться не только ушами, но и чем-то внутри себя, что с самого рождения трепетало в душе и не намеревалось чахнуть даже когда оказалось, что выхода ему не дадут.

Сперва опустилась тишина. Мгновенно, словно театральную ложу накрыли стеклянным колпаком. Нет, всё так же звучали голоса, всё так же наигрывали лёгкую мелодию для антракта музыканты, но остальные звуки, те самые, слышимые не ушами, пропали в один миг. В следующую секунду Данте едва подавил желание зажать руками уши – словно что-то давило изнутри, не то пытаясь вырваться наружу, не то просто желая оглушить. Человека за своей спиной, стоявшего в коридоре как раз напротив входа в ложу, маркиз не увидел, но почувствовал: его взгляд впился острой иглой в затылок и начал медленно ввинчивать стальное остриё в кожу, движение за движением вонзаясь всё глубже. Амадори, не сдержавшись, болезненно поморщился и резко обернулся. Но прежде чем увидеть лицо незнакомца, прежде чем понять, что тот не незнакомец вовсе, прежде чем на мгновение забыть как дышать, Данте оглох от нахлынувшей на него какофонии звуков, мерзее которых, грязнее, паршивее и невыносимее никогда не слыхал.

Нет. Слышал. Тогда, много лет назад, всё было почти точно так же – неожиданно, без малейшего предупреждения и невероятно грязно. Сейчас, углубляясь в собственные воспоминания, Данте едва не плутал в их хитросплетении: половина была покрыта мраком, половина осознанно отставлена куда подальше. Он бы предпочёл не вспоминать, но сейчас, под волнами ужаснейшей какофонии чужеродных мёртвых звуков, которые едва ли не разрывали его на части, маркиз невольно обращался к тому, что, казалось бы, осталось в прошлом и давно забыто. Осколки и ошмётки, отдельные фрагменты: он не видел картинки в целом, только какие-то частицы. Не то Франция, не то Австрия, не то вовсе Англия, куда он мальчишкой ездил с отцом. Не то семнадцать лет назад, не то немногим больше. Он, юный и глядящий на мир восторженным взором, постоянно перебирающий пальцами в воздухе, словно играет на фортепиано, с глазами цвета осеннего вечернего неба, в которых нет ни толики стали или холода, только тёплый серый цвет. Отец, позволивший ему под присмотром более старшего сына какого-то друга или делового партнёра отправиться в город.

Туман, клубившийся далее, не позволял маркизу вспомнить, что было потом, куда его занесло и что упорно не давало вспомнить детали. Но именно тогда это случилось. Тишина, сменившаяся удушающей какофонией. Тогда он видел этого человека первый раз. Тогда он впервые слышал его. Ужасающая смесь грязи, мерзи и всего самого дрянного, что только мог вообразить мальчишеский ум. И незнакомый господин, от которого так и звучало гнилью и почему-то кровью. Или это просто детское воспоминание так исказило истину, почти ничего не оставив от реальности, лишь жалкие ошмётки? Однако он помнил то ощущение, когда незнакомый господин, едва скользнув по мальчику взглядом, хищно облизнув тонкие губы, прошёл мимо, оставляя за собой зловонный шлейф хаотичной мелодии, разрывающей сознание Данте в клочья. Теперь он не помнил, что было до и после той встречи, что отбросило такую тень на незнакомца. Зато в памяти отлично отпечаталось то, что почти месяц после того дня он не мог прикоснуться к чёрно-белым клавишам фортепиано. Боялся, что из-под пальцев родится та самая ужасная какофония.

Так и сейчас, спустя много лет после того почти забытого случая в незнакомом европейском городе, маркиз с трудом вернул себе возможность дышать, ослеплённый и оглушённый адовой какофонией, затмившей все остальные многочисленные звуки оперного театра. А когда нашёл в себе силы обернуться, встретил пристальный взгляд глаз человека, которого предпочёл бы не знать. Мистер Бейли. Чёртов английский торгаш! Данте однажды, по прошествии почти десяти лет после того случая, вновь мельком встретил этого человека, оказавшегося связанным с торговлей, тогда и узнал его имя, которое надеялся никогда не слышать. И вот проклятый англичанин стоял в коридоре театра и откровенно пялился на него, Данте, хотя у него не было для того ни малейших причин: спустя семнадцать или даже больше лет после того короткого столкновения невесть где, маркиз превратился из юнца в мужчину и вряд ли мог быть узнанным человеком, который едва ли бросил на него мельком взгляд. Да и зачем, если в памяти не осталось ничего компрометирующего англичанина, ничего, кроме мерзкого ощущения, порождённого звуками. И всё же Бейли пронзал его взглядом, оглушая дрянной своей какофонией.

Данте мотнул головой и, подавляя дурноту, поднялся на ноги и направился к выходу в коридор, однако когда он вышел, проклятого англичанина поблизости не оказалось. Маркиз осмотрелся по сторонам, прошёл немного в обоих направлениях, но так и не смог отыскать глазами фигуру Бейли. Да и звуки постепенно начали возвращаться, словно ничего не случилось. Объявили о скором начале второго акта оперы, но Амадори даже при всём желании не мог бы сейчас слушать музыку. Это казалось ему богохульством: смешивать ту дрянь, воспоминания о которой всё ещё звучали, с восхитительной мелодией второго акта.

Маркиз покинул театр задолго до кончания оперы и, отказавшись от услуг гондольеров, побрёл по уже тёмным улочкам и мостам вечерней Венеции, стараясь изгнать из своего разума отзвуки того мерзкого и грязного, что оставил после себя Бейли. Данте не думал о том, куда его несли ноги, пытаясь, хоть и безуспешно, прогнать туман из собственных воспоминаний, и очнулся уже далеко от центральных районов города, оказавшись где-то на окраине. Когда в одном из зданий маркиз определил тратторию, он, не раздумывая, вошёл внутрь, нисколько не волнуясь о том, что уважающий себя дворянин вряд ли посетит столь низкосортное место. Но ему и не нужны были изысканные вина и экзотические кушанья. Обжигающая желудок и душу граппа за несколько чентезимо пришлась как нельзя кстати, и покинул тратторию Данте уже чуть более пришедшим в себя.

Он не был пьян – не так много выпил да и свежий воздух изрядно прояснял сознание, - но чувствовал себе чуть легче, чем несколькими часами ранее в театре. Реальность начинала возвращаться на круги своя, как и звуки и мелодии. Тогда, в детстве, на то, чтобы отойти от шока, Данте потребовался целый месяц, проведённый вдали от любимого инструмента. Сейчас на это ушло несколько часов. Улучшение налицо, вот только лучше бы ему удалось вспомнить, что именно тогда случилось, и разобраться, почему детский разум сознательно вычеркнул всё из памяти.

Маркиз свернул в одну из узких улочек, избегая моста, возле которого шумная компания гондольеров разговаривала о чём-то своём. Следовало уже возвращаться, а из этого отдалённого района до палаццо Амадори было довольно далеко, посему Данте решил больше не испытывать прочность своих туфель и крепость мостовой. Однако прежде, чем мужчина вновь успел свернуть, направляясь в сторону центра города, его внимание привлёк ещё один посторонний звук, не слишком уместный для тихого венецианского вечера. Данте не мог бы с уверенностью сказать, почему не прошёл мимо, но остановился, приглядываясь к смутной тени в конце улочки, откуда слышался надсадный хриплый кашель и виделся невысокий силуэт.

Несколько шагов приблизили маркиза к человеку, чей кашель нарушал тишину уже готовящегося к ночи города, а тёмный силуэт вырисовался в фигуру юноши-подростка, держащегося за стену и прижимающего к груди руку в попытке сдержать сильный кашель. Юноша, почти мальчик, выглядел болезненным и уставшим, совершенно вымотанным и едва держащимся на ногах, словно долгое время провёл на улице, не зная хорошего отдыха. При этом одет он был весьма недурно, хотя наряд его успел немного истрепаться. Маркиз помедлил всего мгновение, но юношу скрутил новый приступ, и Данте, чертыхнувшись про себя, быстро направился к нему. Оказавшись рядом с мальчиком, Данте понял, что его оценка была не совсем верна: паренёк выглядел ещё хуже, чем казалось издали. Амадори протянул ладонь и едва ощутимо, чтобы не спугнуть случаем, коснулся плеча мальчика, привлекая к себе внимание.

- Какого дьявола ты делаешь в этой подворотне? Тебе есть куда идти? – существовала, конечно, вероятность того, что юноша просто заблудился, однако она была мизерной, и маркиз тут же её отбросил. Серо-стальные глаза Данте смотрели на юного незнакомца без лишнего дружелюбия, но неравнодушно, а лицо выражало искреннюю озабоченность.

Так на тёмных венецианских улицах было положено начало этой истории.


@темы: XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты, Dante Amadori

14:31 

Огюст де Нуарэ. 1 июля 1752. Италия, близ Неаполя.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Итальянский язык.

Италия всегда поражала меня своим умением привязывать к себе на всю жизнь. Она подобна умелой любовнице, которая, раз за разом спокойно провожая мужчину до двери, прощается с ним, словно в последний раз, будучи при этом уверенной, что он однажды к ней вернётся. Быть может, не завтра, не через неделю или месяц и даже не через год, но когда-нибудь его путь вновь проляжет мимо её порога, и он не найдёт в себе сил отказаться от хотя бы короткого визита, который, вполне вероятно, выльется в длительное посещение.

Италия чарует, она притягивает, подобно самородному магниту; но он – неживое дитя природы, а она – творение рук человеческих. Порой невольно задаюсь вопросом: как эти люди, погрязшие в своих мелочных сворах, во грехе, глупости и нежелании куда-то стремиться, могли сотворить такое великолепие, подлинную жемчужину Европы? Пожалуй, больший трепет я испытывал лишь на Востоке, но там и воздух иной, и люди, и жизнь, и самая суть вещей предстаёт с другого ракурса, требуя, чтобы её рассматривали не через призму европейского мировоззрения, а чистым взором, не замутнённым чуждой моралью, знанием и чувством. Любая страна Востока открывается тебе лишь в том случае, если ты чист и способен принять её истину целиком, не разделяя на понятное и непонятное; Италия распахивает свои объятия для всех и вся. В своих просторах она отыщет место для любого: невинного агнца и демона порока, монахини и прелюбодея, верной жены и содомита, алхимика и врачевателя; даже иудеи здесь чувствуют себя куда комфортнее, нежели где бы то ни было. Я пока не понял, для кого предгазначается Италией Неаполь, который можно либо любить всей душой, либо так же истово ненавидеть, золотой середины не существует…

До виллы Аллегриа добираться верхом меньше получаса, верный Франсуа сделает всё, как я велел, а потому можно позволить себе несколько десятков минут блаженного удовольствия: погрузиться в мягкие объятия тихо колышащейся травы, дышать полной грудью, не боясь захлебнуться приторно-сладким ароматом новых духов (тот парфюмер, что разработал последние модные запахи, видно, лишился обоняния ещё в утробе матери!), глядеть в ослепительно-голубое небо и не думать ни о чём.


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

21:51 

Камилла дель Торе Филарете. 7 мая 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Седьмой день травичника.
Запись на французском языке


Флоренция – необыкновенный город, не похожий ни на один из тех, что мне доводилось лицезреть. Город живой, бурлящий, шумный и – столь чуждый мне, что каждое мгновение я должна напоминать себе, где нахожусь и кто я есть. Италия менятся быстро: не успела я отвести взгляд от знакомой с детства картины, как она уже изменилась, вынуждая и меня меняться вслед за нею. Или прилагать все возможные и невозможные усилия, чтобы ужиться в её стенах, ведь я хочу остаться прежней.
«Omnia fert aetas», а времени уже прошло достаточно, чтобы всё не только изменилось, но и успело умереть и заново родиться. И благо, что раньше я видела Флоренцию лишь мельком – тем меньше тяжести теперь, когда вижу её совсем иной, нежели запомнила. И тем больше боязни когда-нибудь вернуться в отчий дом, столь давно покинутый, и увидеть, что и он тоже изменился до неузнаваемости, наполнился новыми, незнакомыми мне запахами, голосами, шагами. Остаётся лишь надеяться, что моя путеводная нить не тянется далеко вперёд в оставленное позади прошлое, а если и тянется, то нынешнее отличается от прошлого хотя бы наполовину не так сильно, как Флоренция в моей памяти и Флоренция перед моими глазами.
После тихого Парижа, где остались ещё несколько лет моей жизни, проведённые в среде, которую почти можно было назвать священным словом «семья», этот город кажется мне ещё более чуждым, словно отторгающим меня. Но даже если бы я хотела уехать прочь отсюда, умчаться куда глаза глядят, далеко туда, где эхо Италии, Франции и всей Европы доносилось едва слышно, я бы не могла этого сделать.
Тонкая, почти неосязаемая нить протянулась из Франции в этот чуждый город. Я должна была проделать путь длиною почти в две сотни восходов, держась за призрачную нить, как за единственное, что ещё связует меня с миром. Осталось всего несколько шагов.


@темы: Kamilla del Tore Filarete, XV, Дневники, Женщины, Италия

La mascarade

главная