• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
Записи с темой: фрагменты (список заголовков)
18:53 

Сабира бинт Шариф (Даниэла де Моретто). Июнь 1540. Италия, пригород Венеции.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
- Pater noster, qui es in caelis; sanctificetur nomen tuum; adveniat reginum tuum; fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra, - хорошо поставленным голосом пропел падре и продолжил уже чуть тише, слушая, как его юная подопечная вторит ему, мелодично проговаривая слова молитвы.
Падре Чинелли, не прерывая негромкого моления, благостно улыбнулся, глядя на девочку, которая выглядела очень одухотворённо и возвышенно: в скромном светло-кремовом платьице, с волосами, не уложенными по последней неаполитанской моде валиком надо лбом, но убранным на затылке, с головою, покрытой ажурной тканью, как и положено невинной деве, возносящей благодарность Господу за новый день, освящённый милостию его. Юная синьорита графиня трогательно сложила хрупкие ладошки, опустила очаровательную головку и послушно повторяла за священником положенные слова молитвы, ни разу не сбившись. Сущий ангел на земле…
- Panem nostrum quotidianum da nobis nodie; et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittimus debitoribus nostris, - Даниэла исподтишка бросила на падре быстрый зоркий взгляд и, убедившись, что тот в религиозном одухотворении опустил веки, скосила глаза в сторону окна, не прерывая мерного течения молитвы.
Оттуда только что послышался стук копыт и чьи-то голоса. Толком было не разобрать, кому они принадлежали: не то гонцу, принесшему от монарха очередное письмо отцу с благодарностью за последнюю поставку прекрасного вина к праздничному столу, не то соседям, решившим наведаться на утреннее чаепитие к гостеприимной матушке, не то молочнику на его телеге... Возможных вариантов было множество, но девичье сердечко вдруг затрепетало, а разве невинное дитя может обмануться? Значит, она права, и стук копыт принадлежал жеребцу любимого Агостино, иначе просто не может быть! Даниэла не видела его целых шесть месяцев, с тех пор как молодой граф умчался то ли покорять дальние страны, то ли доказывать отцу свою зрелость, то ли просто проматывать жизнь среди вина, опиума и женщин. Но в одиннадцать лет вряд ли можно узреть в долгом отсутствии любимого человека что-то, кроме приключений и подвигов. А как иначе может быть, ведь это же Агостино! Он был старше её на десять лет, но всегда относился как к взрослой, даже если она вела себя совершенно по-детски, даже когда сама это сознавала в полной мере. Дорогой Агостино – Даниэла даже улыбнулась, благо, падре ничего не заметил, увлечённый словами молитвы, - который мог проводить с ней часы своего времени, рассказывая бесконечное множество историй о дальних странах, небывалых чудесах или интересных вещицах из кабинета отца, но в то же время не гнушался сделать тон строгим, если она была неправа. Однако, в отличие от наставниц и учителей, не смотрел на неё свысока, но садился рядом или даже брал её на колени, а потом терпеливо и совершенно серьёзно, как будто взрослой, объяснял Даниэле, в чём именно она оступилась. Наверное, именно поэтому она любила его больше всех.
- …Et ne nos inducas in tentationem; sed libera nos a malo, - продолжил возносить хвалу Господу падре, но в этот момент Даниэла уже совсем отчётливо услышала звук открываемой входной двери, а после него – голос Агостино. Слов было не разобрать, но разве могла она ошибиться и не узнать его? Да никогда!
Даниэла вскочила с колен, ажурный платок упал с головы, открыв волосы - и сразу стало заметно, что казавшаяся скромной причёска на самом деле давно растрепалась. Ещё бы было иначе, если на встречу с падре, привычно слегка опоздав, девочка прибежала сразу после самой настоящей дуэли с младшим братом! Хорошо ещё святой отец не видел прорехи на нижней юбке, а то и вовсе пришёл бы в ужас. Сейчас же он просто удивился, едва успев окликнуть свою подопечную, когда она уже подбегала к двери.
- Куда же вы, дитя моё? – в голосе священника сквозил тихий укор и толика усталости: сколько раз он говорил себе, что эта девочка раз за разом способна вывести его из себя, но каждый раз вновь подкупался невинным взором тёмных глаз и скромной улыбкой на юном личике ангелочка, в душе которого, видимо, скрывался самый настоящий дьяволёнок.
- Ах, простите, падре! – звонко отозвалась юная егоза. – Чуть не забыла! Amen!
- Господь простит, - вздохнул святой отец, крестясь и глядя, как за дверью скрывается край светлого платьица.
Неожиданно девочка заглянула в комнату из-за полуприкрытой двери и громким шёпотом сообщила:
- Он уже простил! - широко улыбнулась, сверкнув тёмными глазами, и, чуть вздёрнув бровки, невинно поинтересовалась: - Неужели на меня можно долго сердиться?
Падре замолчал на вдохе, так и не успев ничего ответить маленькой нахалке, которая уже стучала каблучками где-то в конце коридора. До святого отца донёсся только счастливый девичий возглас «Агостино!», его ответное «Здравствуй, сестрёнка!» и восторженный смех, когда молодой граф подхватил девочку и закружил в объятиях. Пожилой священник только вздохнул, пряча во внутренний карман рясы молитвенник, и направился ко второму выходу, по пути трижды успев передумать, стоит ли говорить почтенному синьору де Моретто о несносном поведении его дочери. Сквозь прозрачную дверь падре Чинелли увидел свою подопечную: юная синьорита, широко улыбаясь, держала за руку своего брата, тёмные глаза горели, на красивом личике сияло искреннее счастье, и маленький дьяволёнок до того походил на ангела, что падре и сам невольно заулыбался.
Нет, он ничего не скажет её отцу. И даже забудет о том, что намеревался это сделать. И уже не вспомнит... по меньшей мере, до следующей попытки заставить синьориту Даниэлу читать «Salve Regina».


@темы: Фрагменты, Италия, Женщины, XVI

22:47 

Маркус Ласс. Теана, Арнхольм.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Баю-бай, дитя, спи сладким сном. Пусть не тревожат тебя беды и горести, пусть звёзды светят с небес, даря тебе покой, пусть месяц тихонько шепчет на ухо добрые истории. Баю-бай, дитя, спи спокойным сном. Пусть привидятся тебе леса и поля, далёкие земли, залитые солнечным светом, зелёные древа, усыпанные плодами, быстрые реки, несущие свои прозрачные воды к твоим ногам. Баю-бай, дитя, спи крепким сном. Не бойся увидеть во сне недоброе, не бойся страха, не бойся боли, - я проведу рукой по твоему лбу, смахну всё злое на пол, оно упадёт и разобьётся, рассыпется по углам, и мыши съедят его поутру вместо сыра. Баю-бай, дитя, спи, спи, спи…

В младенчестве так просто спать спокойно и видеть во сне чудеса и исполнение заветных желаний, так легко не бояться ничего, даже самого страшного и тёмного, - всегда можно тихонько захныкать, чтобы разбуженная этим тревожным для любящего сердца звуком мать подошла к колыбели, погладила по волосам, подарила тепло и вернула покой потревоженнему сну. В детстве спать и видеть сны тоже просто: так нетрудно, проснувшись от испуга, выбраться из кровати, проскользнуть к постели родителей и, подёргав за край одеяла, позволить матери накрыть себя до плеч, обнять тёплой рукой и поцеловать в затылок. Все страхи отступают сами, не в силах справиться с такой всепобеждающей силой.

Но что делать, когда подступает ночь, а ты, давно повзрослевший, в полном одиночестве встречаешь приход сновидений, которые не тают наутро подобно дыму, не забываются по пробуждении и не желают оставлять твои мысли даже по прошествии многих дней?

Сперва это не было сновидением, не было чем-то, что можно увидеть, рассмотреть со всех сторон. Лишь смутное ощущение чего-то странного, постепенно, ночь за ночью, выросшее в осознание того, что теперь сны перестали быть просто снами. Потом появились звуки: тихие, неразборчивые, словно тысячи мелких мошек бились в занавешенную лоскутом ткани дверь, летя ночью на свет. С каждым новым сном звук становился всё громче, пока однажды не стал подобен неразличимому шёпоту множества губ; слов не разобрать, не понять, сколько голосов звучат, но всё же разрозненные звуки начали обретать какой-то смысл.

А потом обрушилось. Разом. Без плавного перехода, как от зимы к весне и от утренней свежести к полуденному зною. Ушатом ледяной воды, нежданным снегопадом, дождём из камней, живым пламенем рухнуло в одночасье, заполнив собой все чувства – зрение, обоняние, осязание, слух… Так, словно сон и не сон вовсе, а невероятная явь, смешение вымышленого и настоящего, отчего все видения казались ещё более реальными. И пугающими.

И вставали впереди фигуры тех, кому должно лежать недвижимо, бездыханно, словно изваяния, каменные статуи, в чьи тела по странной прихоти вдохнули жизнь. Заглядывали в глаза, не поднимая век, брали за руки, не касаясь ладоней, вели неведомыми тропами, не указывая путь, говорили странные речи, не размыкая губ…

Что делать, когда снятся кошмары, и каждая ночь подобная пляске со смертью и прогулке босиком по раскалённым углям медленным шагом? Нет ничего проще: стараться проснуться и успокоить расшалившееся воображение. Выпить кружку парного молока, помолиться и постараться снова уснуть.
Но что делать, если во снах не видишь кошмары, но слышишь, чуешь, ощущаешь каждой клеткой своего тела то, что не может быть реальностью, но в существовании чего почему-то не возникает сомнений? Если всё твоё представление о мире, жизни и даже о самом главном – истине – рушится на твоих глазах, а ты не можешь даже проснуться, чтобы прекратить это, но даже если спасаешься в бодрствовании, то через ночь, три ночи или десять всё возвращается на круги своя? Что делать, если во сне сами собой один за другим задаются вопросы, ответить на кои не в силах никто из ныне живущих, потому что это означало бы разрушение всего, во что верят и дитя, и зрелый муж, и старец?

Просыпаться.
И искать ответы.

@темы: Мужчины, Маркус Ласс, Иные миры, Фрагменты

00:00 

Сибилла. Май 1233, Китай; сентябрь 1395, Самарканд; октябрь 2006, Неаполь.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Май 1233, Китай.
У моей матери такие тонкие запястья, что когда мне было десять лет, я могла обхватить их сведёнными в кольцо большим и указательным пальцами. И узкие ладони с длинными тонкими пальцами, удивительно красивыми, как крылья красноклювого журавля. Когда эти руки приходят в движение, дыхание смотрящих замирает на губах, а сердце в груди пропускает удар. Её руки пишут в воздухе иероглифы «счастье», «любовь», «нежность» и моё имя, а оно никак не желает становиться в общий ряд, выбиваясь из него острыми углами и гранями. Отец сидит рядом со мной прямо на земле, прислонившись к стволу дерева спиной, а ему на плечо, кружась, падает лепесток отцветающей вишни. Он улыбается, глядя на мать, а когда она замирает, завершив танец, негромко просит: «Танцуй, Мэй Ланг, танцуй ещё!» И мать танцует, рисуя тонкими пальцами новые иероглифы, некоторые из них, самые сложные, мне пока ещё незнакомы, но я запомню их и уже завтра спрошу у учителя, что они значат. Или не спрошу: может быть, эти знаки предназначены только для моего отца?
Мать смеётся, протягивает ко мне руки, зовёт по имени, смешно произнося его и чуть переиначивая на свой лад: смягчает согласные, отчего оно становится немного похожим на мяуканье котёнка. Мать в танце подходит ближе и берёт меня за руку, тянет за собой, а я долго отказываюсь. Не могу я вместе с ней танцевать. У меня никогда не получится делать это так же красиво, как и она. Отец улыбается и кладёт мне на плечо свою ладонь, предлагая присоединиться к матери. Его руки большие, сильные и надёжные, словно в противоположность материнским. Неделю назад этими руками он убил человека, который пытался прокрасться в покои матери. Здесь не любят чужеземцев. Особенно тех, которые увозят из родных стен красивых женщин. Моя мать – красивая.
Она протягивает руку и я наконец-то вкладываю в неё свою ладонь, поднимаюсь, неловко отряхивая с ткани платья лепестки, и, стараясь не думать о собственной неуклюжести, делаю первые движения. Мне не обязательно сверяться с тем, правильно ли я ставлю ноги и верно ли изображаю тот или иной жест пальцами: я столько раз видела, как танцует мать, столько раз повторяла эти движения перед зеркалом, что могу танцевать с закрытыми глазами и без какой бы то ни было музыки. Хотя всё равно получается неуклюже, я смущаюсь, делаю неверный шаг и останавливаюсь. Но мама смеётся, сверкая тёмными глазами, отец вторит ей, а я вдруг ловлю себя на мысли, что у нас замечательная семья: мало кому из благородных господ удаётся жениться именно на той женщине, которую он хочет видеть рядом. Отец говорит, что он счастливый. Мать улыбается, смешно повторяя за ним это же слово по-итальянски. Странно, что она до сих пор по-настоящему не выучила язык. Я прячусь за деревом и, бросив на родителей последний взгляд, ухожу к беседке. И только там, оставшись наедине с собой, закрываю глаза и начинаю танцевать. Не сбиваясь ни на единым жестом. Но всё равно не так хорошо, как моя мать.
Танцуй, дитя, танцуй.

Сентябрь 1395, Самарканд.
…Под ногами противно хлюпает кровь. Они оставили одну женщину на полу, не пригубив ни капли. Просто разодрали горло и бросили валяться почти посреди комнаты, заливая пол вязкой тёмной жижей. Я чувствую их запах, слышу их движения неколькими залами восточнее, ощущаю их жажду… Сталь сверкает серебром, когда я прохожу мимо окна, в которое проникает лунный свет. Медленно и бесшумно. Один за другим три зала, четыре.
Они даже не сразу поняли, что произошло. По сколько им лет? Пятьдесят, сто? И уже трупов больше, чем у некоторых трёхсотлетних. Да в одном этом зале мёртвых тел больше, чем я видела за весь прошедший год! Все мужчины ушли воевать с Тохтамышем, а эти ничтожества воспользовались тем, что в городах и деревнях одни только женщины, дети и старики…
Я выдыхаю на ходу и становлюсь тем, что я есть. Вы приговариваетесь к казни.
Танцуй, палач, танцуй.

Октябрь 2006, Неаполь.
Билеты на самолёт похожи на перья огромной птицы, улетевшей в неизвестность и оставившей после себя только малое напоминание о своём прошлом присутствии. Флоренция. Фло-рен-ци-я… Само слово звучит подобно музыке и, как она, манит меня к себе. Сколько бы не прошло лет.
Но это завтра. А пока сквозь задёрнутые шторы проникает усталый свет заходящего солнца, слабенький динамик ноутбука неохотно рождает на свет знакомую каждым аккордом мелодию, небрежно сброшенные туфли остались где-то на грани ковра и пола, а руки сами тянутся рисовать знакомые символы. Только иные, не те, что писала в воздухе мать. Я не смогла бы начертать их искренне.
«Танцуй, Мэй Ланг, танцуй»… Голос отца, смех матери, запах цветущей вишни – всё подёрнуто полупрозрачной дымкой и видится мне как через запотевшее стекло старого театрального бинокля. Только музыка осталась со мной навсегда. И этот танец, давно забытый даже в самом Китае.
Я научилась танцевать лучше, чем моя мать. Только всё равно этого никто не увидит.
Танцуй, проклятая, танцуй.


@темы: Sibilla, XIII, XIV, XXI, Женщины, Италия, Китай, Самарканд, Фрагменты

22:13 

Данте Амадори. 28 января 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Нынче вечером в Teatro Italia давали «Фей» Вагнера. Новое звучание, несколько новых исполнителей в труппе – и вот уже произведение, четыре года назад пролетевшее по всей Европе, обретает немного иной оттенок и создаёт несколько иные ощущения. В своей ложе, отделённой от коридора тяжёлыми гардинами, Данте с удобством располагался в мягком кресле, периодически поглядывая на сцену, но по большей части сидя с опущенными веками: опера в первую очередь не действо, но музыка. И маркиз всецело был поглощён ею, пробуя на вкус каждый новый звук, каждую ноту, как будто величайший гурман – новое вино: так ли оно душисто, оставляет ли послевкусие, тает ли на языке, согревает ли душу? И как истинный ценитель прекрасного Амадори предпочитал не отвлекаться ни на что иное, кроме музыки.

Она была везде. Музыка лилась со сцены, порождаемая десятками инструментов и несколькими чудесными голосами. Музыка исходила от приподнятой сейчас люстры, изрисованной восковыми потёками. Музыка скользила по тяжёлой ткани занавеса и гардин, отделявших каждую ложу от общего коридора. Музыка пряталась в декольте синьор и синьорин, под отворотами рукавов парадных фраков почтенных синьоров. Музыка отражалась от натёртых перил лож, подлокотников кресел и отполированных туфель ценителей оперного жанра. Музыка пряталась внутри каждого из тех, кто сейчас сидел в зрительном зале, и мелодии их душ, сплетаясь воедино с той музыкой, что куда громче звучала со сцены, создавали невероятное произведение, имя которому – жизнь.

В антракте Данте не стал покидать ложу. Неторопливо попивая вино из изящного бокала – ничем больше разбавлять вечера наедине с музыкой он никогда не любил, - маркиз, всё так же не открывая глаз, прислушивался к голосам, доносящимся из коридора – многие, в отличие от него, выходили из своих лож размять ноги, поговорить с многочисленными знакомыми и обсудить всё, начиная от оперы и заканчивая последними светскими сплетнями. Маркиз лишь немного отодвинул гардину, предназначенную для создания определённого акустического эффекта, и приоткрыл дверь в коридор. И вот уже некая синьора в летах воркует с молодым любовником: старая сойка на голом суку щебечет, переступает с лапки на лапку, дерево скрепит на зимнем ветру и, кажется, вот-вот грозит развалиться на части. Вот впервые пришедшая в оперу юная особа восторженно ахает, держа под руку улыбающегося папеньку: звонкий ручей срывается с высокой горы, бежит-спешит среди камней, рассыпая мириады прозрачных искристых брызг; вода в нём обжигающе холодная, но прозрачней её не сыскать во всём свете. Вот владелец торговой лавки в компании тучной супруги пробирается к своей ложе: будто неумелый музыкант, сидя в пустой концертной яме, пытается настроить хриплую тубу. И тут же – из-под земли, пробивая её живительной силой, тянется тонкий зелёный росток – это мимо прошмыгнула молоденькая служанка, должно быть, неся одному из посетителей театра вазу с фруктами.

Данте еле заметно улыбался, прислушиваясь к этим живым звукам, среди которых было вдоволь и приятных, мелодичных, и редчайших в своей красоте, и откровенно безвкусных, и даже весьма неприятных, но всё это обилие и создавало жизнь в том виде, в каком только она могла быть поистине настоящей. Можно было принимать что-то или не принимать, восхищаться или осуждать, но нельзя было не наслаждаться тем, как всё устроено – закономерно, логично, красиво, взаимодополняюще. Если и существовал когда-то бог, то он был невероятно талантливым ваятелем жизни, - эта мысль сопровождала маркиза всегда, когда он начинал прислушиваться не только ушами, но и чем-то внутри себя, что с самого рождения трепетало в душе и не намеревалось чахнуть даже когда оказалось, что выхода ему не дадут.

Сперва опустилась тишина. Мгновенно, словно театральную ложу накрыли стеклянным колпаком. Нет, всё так же звучали голоса, всё так же наигрывали лёгкую мелодию для антракта музыканты, но остальные звуки, те самые, слышимые не ушами, пропали в один миг. В следующую секунду Данте едва подавил желание зажать руками уши – словно что-то давило изнутри, не то пытаясь вырваться наружу, не то просто желая оглушить. Человека за своей спиной, стоявшего в коридоре как раз напротив входа в ложу, маркиз не увидел, но почувствовал: его взгляд впился острой иглой в затылок и начал медленно ввинчивать стальное остриё в кожу, движение за движением вонзаясь всё глубже. Амадори, не сдержавшись, болезненно поморщился и резко обернулся. Но прежде чем увидеть лицо незнакомца, прежде чем понять, что тот не незнакомец вовсе, прежде чем на мгновение забыть как дышать, Данте оглох от нахлынувшей на него какофонии звуков, мерзее которых, грязнее, паршивее и невыносимее никогда не слыхал.

Нет. Слышал. Тогда, много лет назад, всё было почти точно так же – неожиданно, без малейшего предупреждения и невероятно грязно. Сейчас, углубляясь в собственные воспоминания, Данте едва не плутал в их хитросплетении: половина была покрыта мраком, половина осознанно отставлена куда подальше. Он бы предпочёл не вспоминать, но сейчас, под волнами ужаснейшей какофонии чужеродных мёртвых звуков, которые едва ли не разрывали его на части, маркиз невольно обращался к тому, что, казалось бы, осталось в прошлом и давно забыто. Осколки и ошмётки, отдельные фрагменты: он не видел картинки в целом, только какие-то частицы. Не то Франция, не то Австрия, не то вовсе Англия, куда он мальчишкой ездил с отцом. Не то семнадцать лет назад, не то немногим больше. Он, юный и глядящий на мир восторженным взором, постоянно перебирающий пальцами в воздухе, словно играет на фортепиано, с глазами цвета осеннего вечернего неба, в которых нет ни толики стали или холода, только тёплый серый цвет. Отец, позволивший ему под присмотром более старшего сына какого-то друга или делового партнёра отправиться в город.

Туман, клубившийся далее, не позволял маркизу вспомнить, что было потом, куда его занесло и что упорно не давало вспомнить детали. Но именно тогда это случилось. Тишина, сменившаяся удушающей какофонией. Тогда он видел этого человека первый раз. Тогда он впервые слышал его. Ужасающая смесь грязи, мерзи и всего самого дрянного, что только мог вообразить мальчишеский ум. И незнакомый господин, от которого так и звучало гнилью и почему-то кровью. Или это просто детское воспоминание так исказило истину, почти ничего не оставив от реальности, лишь жалкие ошмётки? Однако он помнил то ощущение, когда незнакомый господин, едва скользнув по мальчику взглядом, хищно облизнув тонкие губы, прошёл мимо, оставляя за собой зловонный шлейф хаотичной мелодии, разрывающей сознание Данте в клочья. Теперь он не помнил, что было до и после той встречи, что отбросило такую тень на незнакомца. Зато в памяти отлично отпечаталось то, что почти месяц после того дня он не мог прикоснуться к чёрно-белым клавишам фортепиано. Боялся, что из-под пальцев родится та самая ужасная какофония.

Так и сейчас, спустя много лет после того почти забытого случая в незнакомом европейском городе, маркиз с трудом вернул себе возможность дышать, ослеплённый и оглушённый адовой какофонией, затмившей все остальные многочисленные звуки оперного театра. А когда нашёл в себе силы обернуться, встретил пристальный взгляд глаз человека, которого предпочёл бы не знать. Мистер Бейли. Чёртов английский торгаш! Данте однажды, по прошествии почти десяти лет после того случая, вновь мельком встретил этого человека, оказавшегося связанным с торговлей, тогда и узнал его имя, которое надеялся никогда не слышать. И вот проклятый англичанин стоял в коридоре театра и откровенно пялился на него, Данте, хотя у него не было для того ни малейших причин: спустя семнадцать или даже больше лет после того короткого столкновения невесть где, маркиз превратился из юнца в мужчину и вряд ли мог быть узнанным человеком, который едва ли бросил на него мельком взгляд. Да и зачем, если в памяти не осталось ничего компрометирующего англичанина, ничего, кроме мерзкого ощущения, порождённого звуками. И всё же Бейли пронзал его взглядом, оглушая дрянной своей какофонией.

Данте мотнул головой и, подавляя дурноту, поднялся на ноги и направился к выходу в коридор, однако когда он вышел, проклятого англичанина поблизости не оказалось. Маркиз осмотрелся по сторонам, прошёл немного в обоих направлениях, но так и не смог отыскать глазами фигуру Бейли. Да и звуки постепенно начали возвращаться, словно ничего не случилось. Объявили о скором начале второго акта оперы, но Амадори даже при всём желании не мог бы сейчас слушать музыку. Это казалось ему богохульством: смешивать ту дрянь, воспоминания о которой всё ещё звучали, с восхитительной мелодией второго акта.

Маркиз покинул театр задолго до кончания оперы и, отказавшись от услуг гондольеров, побрёл по уже тёмным улочкам и мостам вечерней Венеции, стараясь изгнать из своего разума отзвуки того мерзкого и грязного, что оставил после себя Бейли. Данте не думал о том, куда его несли ноги, пытаясь, хоть и безуспешно, прогнать туман из собственных воспоминаний, и очнулся уже далеко от центральных районов города, оказавшись где-то на окраине. Когда в одном из зданий маркиз определил тратторию, он, не раздумывая, вошёл внутрь, нисколько не волнуясь о том, что уважающий себя дворянин вряд ли посетит столь низкосортное место. Но ему и не нужны были изысканные вина и экзотические кушанья. Обжигающая желудок и душу граппа за несколько чентезимо пришлась как нельзя кстати, и покинул тратторию Данте уже чуть более пришедшим в себя.

Он не был пьян – не так много выпил да и свежий воздух изрядно прояснял сознание, - но чувствовал себе чуть легче, чем несколькими часами ранее в театре. Реальность начинала возвращаться на круги своя, как и звуки и мелодии. Тогда, в детстве, на то, чтобы отойти от шока, Данте потребовался целый месяц, проведённый вдали от любимого инструмента. Сейчас на это ушло несколько часов. Улучшение налицо, вот только лучше бы ему удалось вспомнить, что именно тогда случилось, и разобраться, почему детский разум сознательно вычеркнул всё из памяти.

Маркиз свернул в одну из узких улочек, избегая моста, возле которого шумная компания гондольеров разговаривала о чём-то своём. Следовало уже возвращаться, а из этого отдалённого района до палаццо Амадори было довольно далеко, посему Данте решил больше не испытывать прочность своих туфель и крепость мостовой. Однако прежде, чем мужчина вновь успел свернуть, направляясь в сторону центра города, его внимание привлёк ещё один посторонний звук, не слишком уместный для тихого венецианского вечера. Данте не мог бы с уверенностью сказать, почему не прошёл мимо, но остановился, приглядываясь к смутной тени в конце улочки, откуда слышался надсадный хриплый кашель и виделся невысокий силуэт.

Несколько шагов приблизили маркиза к человеку, чей кашель нарушал тишину уже готовящегося к ночи города, а тёмный силуэт вырисовался в фигуру юноши-подростка, держащегося за стену и прижимающего к груди руку в попытке сдержать сильный кашель. Юноша, почти мальчик, выглядел болезненным и уставшим, совершенно вымотанным и едва держащимся на ногах, словно долгое время провёл на улице, не зная хорошего отдыха. При этом одет он был весьма недурно, хотя наряд его успел немного истрепаться. Маркиз помедлил всего мгновение, но юношу скрутил новый приступ, и Данте, чертыхнувшись про себя, быстро направился к нему. Оказавшись рядом с мальчиком, Данте понял, что его оценка была не совсем верна: паренёк выглядел ещё хуже, чем казалось издали. Амадори протянул ладонь и едва ощутимо, чтобы не спугнуть случаем, коснулся плеча мальчика, привлекая к себе внимание.

- Какого дьявола ты делаешь в этой подворотне? Тебе есть куда идти? – существовала, конечно, вероятность того, что юноша просто заблудился, однако она была мизерной, и маркиз тут же её отбросил. Серо-стальные глаза Данте смотрели на юного незнакомца без лишнего дружелюбия, но неравнодушно, а лицо выражало искреннюю озабоченность.

Так на тёмных венецианских улицах было положено начало этой истории.


@темы: XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты, Dante Amadori

00:54 

Рианн Линн. Июнь 304 года от начала колонизации. Мейган.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
- Тебе слишком многое известно обо мне, Никс, а я не могу похвастаться взаимным знанием... - Рианн снова повернулась к Нерриану. - Но ты права: мне есть что ему сказать...

Прохладные тонкие пальцы скользнули от середины лба к вискам - мягко и едва ощутимо, словно невидимый мотылёк взмахнул своими невесомыми крыльями, неся на них тонкий аромат жасмина и лёгкую свежесть.
"Здравствуй, хельвайрен, чей голос слышала я и чей зов не давал мне покоя. Я пришла к тебе..."
Невидимый мотылёк щекочет висок и улетает куда-то к бровям, рисует крыльями странные узоры на лице спящего, мягко оглаживает щёки и опускается к подбородку.
"Что бы ни было до этого мгновения, хельвайрен, лишившийся жизни, теперь всё будет иначе. Я знаю это и ты должен знать".
Мотылёк на время исчезает в клубящемся Тумане, и без него могло бы стать пусто и почти страшно, но его сменяет светлокожая ладонь, ложащаяся на лоб - так мать желает единственному чаду добрых снов, вознося неведомым богам молитвы о спокойных ночных часах; так любящая женщина благодарит за нежность своего мужчину, уже уснувшего на её груди; так добрая сказочница одаривает своими чудесами всех детей, не различая среди них ни умных, ни красивых, ни богатых, но делясь радостью со всеми... Так, но в этом прикосновении незнакомой руки было одновременно меньше и больше, много больше...
"Я покину тебя сегодня, хельвайрен, почему-то ставший мне не чужим, но найду тебя, когда придёт тому время".
Мотылёк возвращается, мягко скользит ароматом жасмина по коже, и, прощально взмахнув невидимыми крыльями, исчезает в темноте.
"Я найду тебя, хельвайрен, обретший жизнь заново. Теперь найду".


@темы: Женщины, Иные миры, Фрагменты

22:33 

Данте Амадори. 12 февраля 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Маркиз подошёл к камину, однако, взявшись за шнур, помедлил и спустя мгновение обернулся к Габриэлю.
- Откровенно говоря, картина расположена так, что лучше всего её наблюдать со стороны кровати. Такова была задумка художника, - Амадори продолжал улыбаться, но говорил вполне серьёзно. - Мастер предполагал, что его детищем будут любоваться, лёжа в постели. Конечно, предложи я вам прилечь, это было бы верхом бестактности, но, быть может, вы сочтёте уместным хотя бы сесть с краю?

Маркиз всё же сумел оценить то, как Габриэль пусть не возлежал, но весьма красиво сидел поверх тёмно-зелёного покрывала, но своё мнение на сей раз оставил при себе.
- На самом деле мастер подразумевал, что на кровати будем лежать мы с ним, но игнорирование этого условия картину ничуть не портит, - с долей иронии усмехнулся Данте. - А вот кое-что и впрямь нужно подкорректировать.
"Кое-что" заключалось в задёргивании лёгких занавесок и тяжёлых тёмных гардин, полностью преграждающих доступ солнечному свету. Но глазам гостя не позволили привыкнуть к темноте - зажглась свеча, потом другая, а через несколько секунд маркиз поставил оба подсвечника так, чтобы шесть свечей - по три - располагались как раз по бокам таинственной картины. И только тогда, чуть отойдя от камина, чтобы не загораживать вид картины, потянул шнур, отчего складки, подобно театральному занавесу, довольно быстро скользнули вверх.
И комнату затопило пламя. Невероятно и немыслимо, но оно словно вылилось потоком живой лавы из тёмной рамы, стремительно скользнуло по ковру и полу, уничтожая всё на своём пути, стирая с лица земли и комнату, и её владельца, и словно даже себя самое. И постель под тёмным балдахином оказалась тем единственным во всём мире, что оставалось существовать, плыть в раскалённых потоках лавы и никогда не находить спасения от уничтожающего адского пламени, которое отчего-то порождало в душе не жар, но леденящий холод.
И лишь при втором взгляде на полотно становилось понятно, что на картине ихображена не сплошная лава, но город, погибающий в её смертельных объятиях. По угадывающимся в ревущем пламени остаткам города можно было понять, что некогда он был прекрасен, но сейчас умирал. Как и его обитатели, чьи изуродованные фигуры корчились в пламени, простирая к небу руки в мольбах и проклятьях. Странно, но все эти люди были мужчинами, и некоторые лица ещё хранили печать красоты, хотя всепоглощающее пламя грозило вскоре окончательно их стереть.
Священный трепет вызывало это полотно, внушало даже самым не впечатлительным умам ужас и заставляло волосы на затылке шевелиться, а у самого человека пробуждало желание забраться с ногами на кровать и укрыться одеялом до подобродка. Картина и впрямь была гениальна в своём комшаре, но вместе с тем, хоть такое сочетание и казалось невозможным, виделась воистину прекрасной.
- Гибель Содома, - негромко проговорил Данте, опуская занавесь.


@темы: Dante Amadori, XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты

21:47 

Иоиль и Ивонна. 2002. Париж, Франция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Бокал хрустнул в её пальцах абсолютно неожиданно; осколки осыпались на индийский багровый ковёр коротким стеклянным дождём, после которого ладонь уронила вниз несколько алых капель. Ивонна заметила кровь на своей белой коже далеко не сразу – ещё несколько минут она молча стояла у окна, облокотившись плечом о стену, укрытую тёмной вуалью гардины, и нервно переводила взгляд со стрелок старинных часов на лицо сидящего на софе мужчины. Часы тикали нестерпимо громко, а стрелки бежали вперёд невыносимо быстро [о, куда вы торопитесь, убийцы!], как только умеют в те самые мгновения жизни, когда хочется, чтобы время замерло.
- Почему? – спросила она по-английски. Ивонна так до сих пор и осталась при своём мнении, что Дамиан не может быть французом, хоть и речь его была безупречна, знания о стране абсолютны, документы идеальны, а манерам мог позавидовать любой дворянин и сто, и двести, и пятьсот лет назад. Но та самая женская интуиция, которую одни называют выдумкой литераторов, другие осмеивают, а третьи и вовсе сравнивают с глупостью, подсказывала Ивонне, что здесь она права, и этот странный [притягательный, страстный и неповторимый!] мужчина является далеко не тем, за кого себя выдаёт.
- C'est la vie, - ответил Дамиан, элегантно поднялся, приблизился к женщине и, мягко разжав её стиснутые пальцы, начал осторожно доставать мелкие осколки, которые впились в плоть. Ивонна, ни разу даже не поморщившись, следила глазами, как двигаются его длинные тонкие пальцы [которые возносили её на такие вершины блаженства, о коих не могла мечтать ни одна женщина мира!], которыми мужчина прижал к её ладони белоснежный платок, когда последний осколок был извлечён.
Ивонна не выдержала и положила голову ему на грудь, сжав пальцы вокруг его руки, которой он всё ещё придерживал платок. Дамиан не отстранялся, словно позволяя ей последний раз насладиться его присутствием, обманчивой близостью, которая вот-вот должна была окончиться раз и навсегда. Он сказал, что иначе не может, и у Ивонны не было причин не верить ему, никогда не обманувшему её ни единым словом, ни одним жестом. Дамиан даже не пытался уверять Ивонну, что это имя дано ему с рождения, когда женщина однажды [лёжа с ним в одной постели и положив голову на грудь – так близко с ним, любимым и желанным, что казалось, будто они почти что слились в одно целое…], не поборов любопытства, всё же задала давным-давно мучавщий её вопрос. Дамиан не солгал, он просто промолчал, заменив все слова своей особенной улыбкой, которую дарил лишь ей одной.
- Это жестоко, - вздохнула Ивонна, качнув головой. Непослушные локоны скользнули по плечам и тяжело вздымавшейся груди [чёртово платье подобно тискам, не даёт дышать, я задохнусь, умру сейчас же у него на руках!], но мужчина не коснулся волос рукою, не поднёс к губам в старомодном, но столь прекрасном и нежном жесте. Именно сейчас, только сейчас, а не несколькими минутами ранее, когда он только начал этот разговор, Ивонна совершенно серьёзно осознала, что видит Дамиана последний раз в жизни.
- C'est la vie, - негромко произнёс он, отстранясь. Ивонна невольно залюбовалась им, как делала это всякий раз, едва доводилась такая возможность. Она восхищалась им всем и всему в нём – и этим тёмным высокомерным взглядом, и этими тонкими гордыми губами [нет, нет, не думать, только не о них!], и всегда немного отстранённым прекрасным лицом, и чуть насмешливым глубоким баритоном, и странными манерами образца вековой давности… Всем этим почти что демоническим обликом, под которым скрывалось... Хм, надо признать, она так и не поняла до сих, что именно скрывалось под ним и скрывалось ли что-нибудь вообще, или же он и правда был таким, каким казался.
- Ты не будешь жалеть об этом? - Ивонна подняла глаза, решив во что бы то ни стало выдержать его следующий взгляд. Выдержала, но если бы попыталась сосчитать крохотных мурашек, пробежавших вниз по позвоночнику, сбилась бы где-то на втором десятке. А и было их во много раз больше, чем женщина хотела признавать.
- C'est la vie, - только и пожал плечами Дамиан, глядя на неё с какой-то странной печалью в тёмных глазах. Ивонна вдруг подумала, что подобная печаль очень хорошо знакома ему и причиняет куда больше страданий, нежели он желает показать.
- Это ведь не потому, что я тебя старше? – с деланным равнодушием спросила женщина, не отводя взгляда. Должно быть, именно поэтому ей и удалось заметить, как странно дёрнулась его изумительная бровь. Дамиан отрицательно покачал головой, и Ивонне на миг показалось, что его взгляд сейчас окинет её с ног до головы так же, как и раньше, вплетя в себя нежность и страсть, мягкость и вожделение. Ивонна была красива и в пятнадцать, и в двадцать, и даже сейчас, когда неумолимый ход стрелок жизни постепенно подкрадывался к сорока пяти годам, поэтому женщина и не удивилась, что этот молодой божественный [демон, демон проклятый, любимый демон!] мужчина обратил внимание именно на неё, которая была старше его почти на двадцать лет. Но сейчас она усомнилась, усомнилась всего ни мгновение и тут же устыдилась этого. – Да, я знаю, знаю, прости.
- C'est la vie, - снова сказал он эти уже осточертевшие слова на своём идеальном французском, настолько безупречном, насколько может быть изучен лишь чужой язык – тщательно отшлифованный, но чужой. А может быть, дело даже не в интуиции, а в том, что Ивонна порой слышала, как он бормочет что-то во сне [после ночей, которые… нет, нет, не думать, забыть!], бормочет не по-французски, а на незнакомом ей языке, немного странном и нигде ранее не слышанном. Женщина мотнула головой, силясь прогнать неумолимые мысли, а Дамиан неожиданно приблизился к ней вплотную, рывком притянул к себе, обнял так сильно, что на мгновение ей даже показалось – задушит, - после чего так же быстро отстранился и, не оборачиваясь, направился к двери.
- Дамиан… - приглушённо окликнула Ивонна, когда он уже одной ногой переступил порог. Услышав её голос, мужчина остановился и замер. – Как тебя зовут?
- Иоиль, сын Исайи, - он ответил почти сразу же, женщина даже удивиться не успела.
- Ио…иль… - Ивонна повторила незнакомое имя, единственная ассоциация с которым тянулась куда-то в библейские сюжеты, с которыми она была знакома весьма посредственно. Впрочем, сейчас было нечто иное, чему Ивонне следовало посвятить своё внимание. – Ты не ответил мне, Иоиль, сын Исайи, почему ты уходишь, если не хочешь этого делать?
- C'est la… - начал он, но был вынужден прерваться из-за возгласа Ивонны.
- Не смей! Я слышала эту фразу уже дюжину раз! Не смей говорить, что такова жизнь! – женщина едва балансировала на той грани, где завышенный голос уже почти перерастает в нервный вскрик.
- Не скажу. Жизнь тут ни причём, - ответил Иоиль и оглянулся, заставив Ивонну поразиться тому, какими странными [старыми, невероятно старыми…] выглядят глаза молодого мужчины. - C'est la guerre.
И вышел.
Дверь мягко заняла привычное место, а Ивонна ещё несколько секунд слушала, как затихающие шаги теряются в оглушаюшем стуке её сердца. Оно грохотало так громко, так невероятно громко! Ивонне захотелось, чтобы оно вдруг остановилось - тогда ничто не мешало бы ей слышать любимые шаги ещё на несколько мгновений дольше.

…Посадка на самолёт, следующий рейсом «Париж – Рим», уже почти закончилась, когда к регистрационной стойке подошёл длинноволосый брюнет с мрачными тёмными глазами. Протянув работнице аэропорта паспорт и терпеливо дождавшись окончания всех необходимых процедур, он поблагодарил девушку, забрал документы и направился по переходу на взлётное поле.
- Ты видела, каков красавец?! – одна из девушек-работниц ткнула другую локтем в бок. – Не похож на француза.
- Он итальянец, я имя запомнила, когда документы проверяла, - ответила другая, мечтательно опустив ресницы. – Сальватор Ивоннетти.

«C'est la guerre, любимая, такова война. С бессмертием».


@темы: XXI, Женщины, Мужчины, Фрагменты, Франция, Маски

23:01 

Ст. лейтенант Морган Шарк. Айлант. 152 год.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Шеф взглянул на часы.
- Так, меня уже пять минут, как ждет машина и водитель, и еще через час будет ждать допрашиваемый, чтобы рассказать очередную историю о попутавшем его инопланетном разуме. Если у вас нет срочных, - на слове "срочных" Феликс сделал особый акцент, - вопросов, я поехал.


- А мне повысят зарплату? - Морган широко улыбнулся, выдыхая табачный дым.
Мысленный процесс мужчины, зарядившись кофеином и никотином, уже начал раскручиваться в нужном направлении, смазанные шестерёнки завертелись, приводя в движение механизм мозговой деятельности, однако отказаться от финальной занозы он, разумеется, не мог.

- Все надо сначала заработать, старлей. Даже вазелин.
Шеф на прощание кивнул замолчавшим барышням и скрылся за дверью кабинета.


- Старый засранец, - едва слышно с ухмылкой буркнул Морган и вдавил окурок в пепельницу.


@темы: Иные миры, Мужчины, Фрагменты

13:45 

Сибилла. 22 октября 2006 года. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Клуб "Via Lattea". Праздник в честь 245-й годовщины вступления на трон Принца Чезаре.

Никакого конферансье или иного человека, извещающего посетителей о том, что с минуты на минуту начнётся музыкальная программа, на сегодняшний вечер в «Via Lattea» не предполагалось, а потому гостям клуба предстояло догадываться об этом самим. Впрочем, в этом не было ничего сложного. Сперва изменилась музыка. Ненавязчивая мелодия чиллаута с редкими вкраплениями блюза и джаза без вокальных партий плавно, словно река – в море, перетекла в иную музыку. Вернее, то была даже не музыка, скорее некий ритм – мелодичный, но сам собой не представляющий настоящего произведения, способный быть лишь основой для чего-то более цельного и совершенного. Этот ритм растёкся по залу, проникнув в каждый угол и невольно обратив на себя внимание всех присутствующих, напомнив им столь хорошо знакомый звук – стук живого человеческого сердца, то мерно сокращающегося в груди, то начинающего взволнованно трепетать или испуганно рваться наружу… Ритм заменил собой музыку на несколько минут и затопил собой пространство. В зале погас свет, погрузив помещение клуба во мрак, нарушаемый лишь одним лучом прожектора: свет прорисовывал чёткую линию откуда-то сверху к центру невысокой сцены, что располагалась у стены; удачное место и хорошая работа планировщика – от любого столика сцена была видна как на ладони. Чуть рассеянный свет прожектора падал на сцену, подчёркивая тёмный силуэт виолончели, стоящей у невысокого круглого табурета. Сцена пустовала несколько десятков секунд, но за миг до того, как кто-то из гостей заведения уже готов был обменяться приглушёнными нетерпеливыми фразами, в широкий круг света неторопливо вышла женщина.

Она двигалась словно в странном танце и одновременно будто в окружении океанских вод: грациозно, плавно и медленно, как в кинофильме, плёнка которого по неизвестно какой причине начала раскручиваться на скорости, в полтора раза меньше привычной. Небольшой шаг, сперва на носок, потом всей стопой опуститься на прохладное покрытие сцены, - босиком и абсолютно бесшумно, и даже если бы в зале в это мгновение не звучал ритм музыкального сердца, любой из гостей не услышал бы звука шагов. Колени стройных ног прикрывала белая ткань простого платья, удерживающегося на одном плече и чуть соскользнувшего с другого. Ткань мягко струилась по стройной, но без излишней худобы фигуре, облегала округлость груди, рисовала изгиб талии и срывалась вниз, оглаживая линию бедёр. По сравнению с цветом кожи, тронутой лёгким загаром, это простое платье казалось почти ослепительно-белым, контрастируя с чернотой волос, густым водопадом ниспадающих на плечи и спину чуть ниже поясницы. Пряди цвета самой ночи обрамляли аристократически красивое лицо женщины, в котором наравне с европейскими угадывались и восточные черты: прямой нос, мягко очерченная линия губ, матовая кожа, брови вразлёт, тень длинных тёмных ресниц на щеках, чуть подрагивающие веки… Ни следа косметики на и без того ярком и выразительном лице, она была бы здесь такой же лишней, как и электрическое освещение рядом с лунной дорожкой на ночном морском просторе. Женщина двигалась к центру сцены с закрытыми глазами, как будто её вела сама музыка, направляя именно туда, куда было нужно дойти.

Она замерла на миг, остановившись перед табуретом, прежде чем опуститься на сиденье, сведя прикрытые белой тканью колени вместе, опустив правую руку вниз и чуть отведя назад, где она спряталась позади табурета и за складками платья, а пальцами другой руки, самыми кончиками, коснулась подола над самыми коленями. Ритм мелодии чуть дрогнул – словно сердце пропустило один удар. Изящные музыкальные пальцы потянули белую ткань вверх, медленно, сантиметр за сантиметром обнажая кожу, колени скользнули в стороны – и лёгкая ткань водопадом упала меж ними. Первый за всё это время резкий жест, подобный броску хищной кошки, - левая рука, отпустив подол, перехватила гриф стоящей рядом виолончели и рывком притянула к себе. Длинные ноги, прикрытые белой тканью чуть выше колен, всё так же медленно, как и почти все предыдущие движения, обняли отполированные изгибы виолончели, этой скульптуры женского тела в облике музыкального инструмента, пальцы левой руки пробежали по грифу вверх, а правая ладонь, только что прятавшаяся за спиной, в плавном движении скользнула вперёд, изящно придерживая смычок. Смычок лёг на струны. Колени стройных ног сжали округлые изгибы виолончели. Женщина замерла и, казалось, прекратила дышать, лишь тень от длинных ресниц, всё ещё скрывающих глаза, трепетала на коже. Ритм сбился, сорвался с приглушённым хрипом в бездонную пропасть, но тут же родился вновь, и на сей раз он звучал в унисон со стуком сердца в груди виолончелистки; тем, кто смотрел на неё сейчас из темноты зала, это было слышно отчётливо.

Рука, придерживающая смычок, дрогнула и сотворила первый аккорд. Резкий взлёт ресниц – и женщина открыла глаза, устремив свой взгляд не то в пространство, не то одновременно в глаза каждого из сидящих в тёмном зале; чёрные настолько, что невозможно отличить зрачок от радужки, они блеснули неким внутренним светом, сопровождающим новорождённую музыку. Об игре маэстро нередко говорят, что инструмент в его руках поёт и плачет, стенает и едва слышно шепчет на ухо, смеётся и исходится в крике… Виолончель под умелыми руками женщины не просто рождала звуки музыки, но жила своей жизнью и творила жизнь новую; эта жизнь срывалась со струн, скользила со сцены в тёмный зал, прокрадывалась к столу каждого из гостей, осторожно поднималась по складкам брюк и юбок, обнимала за плечи и ненавязчиво, но неудержимо манила вслед за собой. Женщина не играла знакомые всем произведения мастеров классики и не пыталась преподнести популярные ритмы в новом звучании. Музыка, начинающая своё существование под её изящными сильными руками, была чем-то новым, доселе не существовавшим в этом времени и пространстве, - не импровизация, но творение мира, чистая магия в звуке, как ни странно могло показаться это сравнение по отношению к всего лишь смертной женщине с отполированным куском дерева в руках…

Музыка воспламеняющей страсти сменялась мелодией тихой печали, после которой приходил черёд гимна свободе, оде искренности или воспеванию порока, музыка говорила обо всём на свете, находила в глубине души каждого слушателя некие струны, виртуозно выбирала среди них несколько самых туго натянутых и осторожно касалась их кончиками пальцев – и внутри того, чьи струны были задеты, рождалась, вторя виолончели, своя собственная мелодия. Кто-то видел в этой музыке самое совершенство, суть красоты как она есть, воплощение всего прекрасного, что только могло родиться на этой земле. Другой слышал призывы к неким свершениям, решительным действиям, широким шагам вперёд, только вперёд, никак не назад. Третий ощущал, как в глубине души рождается еле удерживаемое желание, и он бросал быстрый взор на сидящую рядом женщину, нервно облизнув губы. Четвёртый улавливал в этой мелодии отголоски дальних далей, зовущих, манящих, призывающих ступить на бесконечную дорогу, ведущую во все стороны света. Музыка находила те или иные струны в душе каждого, кем бы он ни был. И перед чьими-то глазами всплывали образы далёкого прошлого, уже давно покрытого пылью времени и туманом новых впечатлений, осколки той памяти, которую он тщательно таил от посторонних взоров, а порой даже от самого себя…

Музыка не замирала ни на единое мгновение, одна мелодия перетекала в другую, женщина не останавливала движения руки, держащей смычок – то грациозное парение, подобно крылу бабочки или падающему с ветви осеннему листу, то быстрый выпад, сродни смертельному уколу в поединке на шпагах. Музыка, плавные или резкие движения, напряжённость ног, сжимающих округлые бока виолончели, соскользнувший чуть ниже по плечу один рукав простого ослепительно-белого платья, красивое лицо непроницаемой статуи – и пристальный взгляд чёрных, как сама тьма, глаз, устремлённых в душу всех и каждого сразу.

Музыка смолкла так же неожиданно, как и родилась. Оборвалась посреди аккорда, словно прерванная в самом расцвете жизнь, которую отобрали без спроса. Мелодия-основа исчезла на миг раньше музыки, и только сердце продолжало стучать в груди женщины, отбивая ритм смолкшей музыки. Женщина встала, позволив ткани платья соскользнуть вниз и прикрыть колени. Коротким жестом вернула на прежнее место виолончель. Без единого звука возложила смычок на табурет. Развернулась, качнув густой волной смоляных прядей, и так же неторопливо, ступая босой ногой сперва на носок, ушла со сцены. Прожектор погас, в клубе зажгли уже привычные неяркие лампы. И только в этот момент сидящие в зале гости очнулись от почти магической зачарованности мелодией, вспомнив о том, что после выступления стоит поаплодировать. Казалось, с того мгновения, как виолончелистка вышла на сцену, прошло всего несколько минут, но те несколько человек, перед которыми до начала выступления стояла чашка обжигающе горячего кофе, от коего к потолку неспешно поднималась тонкая призрачная дымка, вдруг заметили, что к моменту исчезновения женщины со сцены напиток уже почти совсем остыл.

Вновь полившийся из скрытых от глаз колонок тихий чиллаут показался на удивление чужеродным. Кто-то из работников клуба с величайшей осторожностью унёс со сцены инструмент, и через несколько минут уже ничто не напоминало присутствующим о недавно рождавшейся здесь магии музыки. Только внутри каждого до сих пор трепетали виртуозно задетые струны.

…Спустя полчаса откуда-то из служебных помещений к стойке бара прошла высокая женщина, ступая с грацией танцовщицы, потомственной дворянки или хищницы, почти так же бесшумно, как и некоторое время назад, когда она двигалась по сцене. Узкая юбка цвета тёмного бургундского вина прикрывала колени, такого же цвета приталенный пиджак с рукавами до локтя был расстёгнут, чёрная блузка с низким декольте в виде зауженного треугольника позволяла увидеть неяркий блеск серебряной цепочки, на которой удерживался небольшой изысканный крестик. Чёрные туфли на каблуке, кружевные перчатки высотой до запястий в тон туфлям, небольшая сумочка-конверт того же цвета. Густая смоль волос была собрана чуть ниже затылка, с трудом соглашаясь удержаться от стремления упасть на спину; от плена была свободна лишь одна короткая прядь, которая волнистой струйкой падала на лицо. Присев на край высокого стула, женщина положила сумочку на столешницу барной стойки, с вежливой улыбкой попросила бармена подать ей чашку кофе по-бедуински и, скользнув беглым взглядом тёмно-вишнёвых глаз по сидящим в зале, обратила всё своё внимание на ароматный напиток в фарфоровом сосуде.


@темы: Sibilla, XXI, Женщины, Италия, Фрагменты

19:28 

Данте Амадори. 15 мая 1828. Париж, Франция

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Меблированные комнаты мадам д’Этранж.

- Браво, твоя светлость, браво! – Сесиль вскочила с софы и в несколько шагов оказалась у рояля, положила узкие ладони на плечи юноши и поцеловала его в затылок. Ловкие пальчики скользнули по плечам к груди, и через мгновение белые руки с лёгкой россыпью веснушек на коже от плеч до локтя обняли музыканта, а он, чуть запрокинув голову и прикрыв глаза, просто улыбался, слушая, как женщина шепчет ему на ухо что-то восторженное.
- Сиятельство, - с усмешкой поправил он, не поднимая век, за что удосужился беглого щипка за предплечье и ойкнул.
- Сияют пусть напыщенные толстяки своими лысинами, пустоголовые папенькины сынки – потными ладонями и сморщенные старички – сальными глазками, - передёрнула плечами Сесиль. – Ты, дорогой мой, светишься внутренним светом, и не смей с этим спорить, я лучше знаю, мне отсюда виднее!
Она схватила пальчиками волнистую прядку Данте и, оттянув, выпустила, с неопределённой улыбкой на ярко накрашенных губах глядя, как она опадает и присоединяется к остальным волосам.
- Не хочу, чтобы ты стригся по этой последней моде, слышишь? – с притворной капризностью в голосе заявила она. – У музыканта должны быть красивые руки, длинные волосы и влюблённое сердце, иначе вместо чудных мелодий он будет сочинять глупые музычки и скабрезные песенки.
- Я не музыкант, я торговец, - поморщившись, исправил маркиз Амадори.
Сесиль не ответила, оторвалась от юноши и, отступив на три шага в центр комнаты, приподняла обеими руками подол лёгкого платья и сделала несколько довольно грациозных па, закружилась, запрокинув голову и смеясь в потолок – достаточно громко, чтобы снимающие комнаты этажом ниже или выше студенты услышали, что в комнате их соученика находится женщина. Каштаново-рыжие волосы рассыпались веснушчатым плечам, с которых соскользнули широкие лёгкие шлейки платья, но корсет удерживал слои ткани на теле женщины, а она не обращала ни малейшего внимания на то, что выглядит совсем уж вне всяких приличий – кружилась и кружилась, напевала себе под нос только что наигранную маркизом мелодию, и улыбалась.
- О, твоя светлость, бросай ты это дело, тебе же суждено играть, играть, играть, творить, творить, творить, - с каждым повтором она делала короткий приставной шажок левой босой ступнёй к правой и продолжала начатое движение по кругу, смешивая элементы старинного контраданса с модным вальсом. – Ты рождён для музыки, тебе нельзя больше ничем заниматься, в этом весь ты, твоё сердце бьётся в ритме аллегро модерато, твой пульс наигрывает фа-соль-ля, а в жилах течёт кровь, перемешанная с нотами.
Сесиль кружилась и кружилась, пока в какой-то момент не споткнулась и со смехом повалилась на тщательно застеленную кровать, стоящую у противоположной стены. Маркиз, рванувшийся было со стула, когда показалось, что женщина упадёт на пол, остановил порыв и поднялся уже спокойнее, подошёл к постели и сел с краю, сверху вниз глядя на Сесиль и любуясь ею. Волосы разметались по зелёному покрывалу, небольшая грудь, едва ли существенно скрытая откровенным декольте свободного платья, высоко вздымалась от быстрого глубокого дыхания, лисьи глаза блестели, а на чуть приоткрытых губах дрожала усмешка. Белые зубы, и без того не самое распространённое явление среди таких же, как Сесиль, казались и вовсе ослепительными рядом с красной помадой.
- Зачем ты так ярко красишь губы? – вместо ответа спросил Данте, чуть откинувшись в сторону и, чтобы удержать равновесие, опершись вытянутой рукой о постель. Пальцами свободной руки от заправил за ухо пряди волос, с которых получасом ранее Сесиль стащила ленту, запрятав её в корсаж.
Женщина рассмеялась, потянулась, с удовольствием разминая мышцы, а потом вдруг схватила Данте за локоть и дёрнула на себя. Юноша, охнув от неожиданности, упал на постель рядом с Сесиль, и она тут же извернулась так, что оказалась сверху, опершись руками о грудь молодого маркиза.
- Я та, кто я есть и никто больше. Если я перестану красить губы алым, начну носить красивые платья или те побрякушечки, что ты мне дарил, читать умные книги и морщить нос при виде конского дерьма у главного входа в чьи-то хоромы, это не сделает меня светской дамой, - веснушчатое лицо Сесиль казалось удивительно серьёзным, и Данте который раз за несколько месяцев их знакомства поразился, как эта женщина может объединять в себе столько разных настроений – от лисьего лукавства до полубезумной весёлости, от кокетства до скромности, от воодушевления до такой вот задумчивости. А Сесиль тем временем взяла лицо юноши в свои ладони и, наклонившись, быстро коснулась своими ярко накрашенными губами его губ и щеки, оставляя на них красные следы дорогой помады – хотя бы этот его подарок она использовала по назначению. – И ты, дорогой мой маркиз, можешь сколько угодно учиться своим экономикам и философиям, считать цифры и копить деньги, как велит твой папенька, но ты всегда, слышишь, всегда будешь тем, кто ты есть и никем другим, помяни моё слово.
Женщина неожиданно взглянула на Данте каким-то иным взором – тем самым, который ему страшно не нравился, - как будто с некими материнскими нотками, а вовсе не как полагается женщине смотреть на мужчину, пусть даже мужчине этому совсем недавно минуло шестнадцать, а женщина явно отмерила четверть века. Но маркиз не успел ничего сказать по этому поводу – Сесиль снова наклонилась над ним низко, запечатлела на губах долгий поцелуй и, опустившись к самому уху, пощекотала горячим выдохом:
- Я в тебя верю, дорогой, верю, что ты станешь великим волшебником музыки, верю-верю-верю!
Потом женщина, ловко вывернувшись из его объятий, с возгласом «Не провожай!» соскочила с постели, схватила отброшенную ещё по приходу сюда на софу шаль, и, не забыв обуться, направилась к двери. Данте молча приподнялся на локте и задумчиво следил за каждым движением Сесиль, провожая её взглядом до порога.
- Когда я тебя увижу? – спросил маркиз, когда женщина уже приоткрыла дверь.
- О-о! – Сесиль замахала ладонью, в которой зажимала край шали. – Даже не знаю, родной, у меня много работы! Месье N. желает видеть нынче вечером, месье R. завтра утром, и целая очередь других толстобрюхих стоит к моей двери, начиная с послезавтра!
Она рассмеялась так весело, словно говорила об очереди за хлебом или свежими тюльпанами в цветочной лавке.
- Ну и зачем? Ты же знаешь, я могу дать тебе денег, сколько нужно, - проговорил маркиз привычную речь, на которую, как он успел едва ли не заучить, она всегда отвечала какой-то шуткой, увёрткой или попросту показывала ему язык. Но нынче женщина, видимо, решила исчерпать лимит Данте на удивление.
- Если я буду брать у тебя деньги, ты станешь просто моим клиентом, да и не берут денег у друзей, разве нет? – совершенно серьёзно заявила Сесиль, но маркиз не успел ничего на это ответить, потому что её настроение вновь изменилось, она громко рассмеялась и, не слишком стараясь тихо прикрыть за собой дверь, вышла из комнаты.
Данте лежал на криво застеленной постели, заложив руки за голову и прикрыв глаза, и ещё несколько секунд слышал, как Сесиль, уходя по коридору, напевала сочиненную им мелодию. Он так и не сказал Сесиль, что назвал эту сонату её именем.


@темы: Dante Amadori, XIX, Мужчины, Фрагменты, Франция

17:48 

Данте Амадори. 2 сентября 1828. Париж, Франция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Окраины Парижа.

Данте плотнее запахнулся и поднял ворот плаща, однако это не слишком хорошо защищало от вони, которая, казалось, насквозь впиталась в дырявую мостовую, как вода в губку. Воняло невыносимо, отнюдь не изысканно издеваясь над утверждением о том, что Франция и тем более Париж – родина лучших мастеров парфюмерии во всём мире. Маркизу подумалось, что любой из них немедля лишился бы сознания, окажись на такой улице, даже надушенный платок не помог бы. Впрочем, и сам юный Амадори с трудом заставлял себя дышать этим воздухом, смешанным с помоями, мочой, конским навозом, потом, дешёвым пойлом и вонью давно немытого человеческого тела. Ему уже не раз доводилось бывать в дешёвых кварталах как Парижа, так и родной Венеции, однако в такие трущобы занесло впервые. Он бы и рад был не покидать уютное тепло меблированных комнат, ожидавших его возвращения с родины после месячного отсутствия, или светлых залов университета, манящего запахом книг и времени, однако Данте привела сюда не прихоть и жажда исследования, поэтому он лишь плотнее запахнул плащ – под нейтральной тёмной тканью не было видно дорогого костюма, и молодой маркиз надеялся, что не привлечёт слишком уж пристального внимания местных проходимцев, - и зашагал вперёд, стараясь дышать через раз.

Искомый дом ничем не отличался от других таких же, меж которых он ютился, оставляя от стены до стены узкое пространство, заполненное ещё большей вонью и крысиным копошением. Тёмный, поеденный ветром, временем и дождями, он, казалось, грозил развалиться в любое мгновение и держался явно даже не на честном слове, но скорее на нужде его обитателей ютиться хоть где-нибудь. Ступени, ведущие наверх к хлипким дверям, были подстать зданию: такие же хлипкие и старые, разве что воняло здесь не так сильно и, видно, кто-то хотя бы изредка сметал мусор и пыль от дверей. Такое проявление аккуратности выглядело особенно нелепым, учитывая, что весь этот мусор небрежно сваливался в кучу у входа в здание и довольно скоро возвращался назад на подмётках ботинок входящих. Молодой маркиз поднялся по ступеням, отсчитывая нужную дверь – никаких знаков отличия на них, разумеется, не было, поэтому приходилось ориентироваться исключительно по рассказу человека, который задал ему нужное направление, да по наитию. Удивительно, но ни то, ни другое не подвело: в конце концов Данте остановился у двери последнего, чуть ли не чердачного, этажа; на рыхлой поверхности чья-то рука не то смолой, не то ещё чем-то въедливым вывела известный символ, которым когда-то традиционно отмечали жилища шлюх.

Данте постучал, подождал полминуты и повторил стук, но изнутри не было слышно ни звука. Между тем, юноша был уверен, что Сесиль дома – её не было ни в одном из тех мест, где она часто искала клиентов, её подруги по несчастью утверждали, что вот уже несколько дней она не появлялась, но главное – она не пришла к нему сегодня, хотя месяц назад обещала, что непременно встретит после возвращения молодого Амадори из Венеции. Это, по мнению Данте, служило вполне достаточным поводом, чтобы искать Сесиль по улицам, выспрашивать у местных обитателей, где она живёт, и почти час шагать по вонючим кварталам, старательно изображая из себя далеко не богатенького мальчика, чтобы вместо Сесиль не найти проблем на свою голову.

За дверью было по-прежнему тихо, и Данте, постучав на всякий случай ещё раз, толкнул её вперёд, полагаясь на удачу и хлипкость засова. Его, впрочем, и вовсе не было – дверь послушно подалась вперёд под рукой молодого маркиза, с тихим скрипом, прозвучавшим на удивление мелодично, пропуская незваного и нежданного гостя внутрь полутёмной небольшой квартирки. Данте вошёл, мягко прикрыв за собой дверь, и несколько мгновений просто стоял, привыкая к полумраку. На улице было ещё светло, но сюда солнце, клонящееся к закату, не добиралось, и потребовалось какое-то время, чтобы глаза смогли хорошо видеть. Юноша мельком огляделся, невольно почувствовав облегчение, когда оказалось, что внутри более-менее чисто и пахнет разве что какими-то травами. Он прошёл вглубь комнаты, стараясь не задеть ничего из стоящих на полу или свисающих со стен вещей, пока не оказался у совсем небольшой неплотно прикрытой дверцы, явно ведущей в жилую комнату. Молодой маркиз чуть приоткрыл её – дверь даже не скрипнула – и заглянул внутрь.

В комнате, представлявшей собой одновременно спальню, кухоньку и гардеробную, на небольшом столе, заставленном какими-то склянками и посудой, горела единственная свеча, силясь справиться с полумраком – единственное окно было плотно занавешено тёмной тканью, не пуская внутрь ни солнце, ни ветер. Застоявшийся воздух был пропитан травами и чем-то ещё, но чем именно Данте понял лишь спустя несколько мгновений. Точно такой же запах был в спальне его матери сразу после рождения Чезаре, младшего брата Данте, и царил он там всю ту неделю после родов, которая оборвалась смертью маркизы. Пахло болезнью.

- Я же предупреждала, что сегодня не работаю, - послышалась из угла комнаты хриплая фраза, и юноша с трудом узнал голос Сесиль. – Если так невмоготу, сходи к другим девочкам.
- Сесиль? – юный Амадори сделал несколько шагов вглубь комнаты, и тогда смог различить в углу кровать, на которой полулежала, укрывшись до подбородка лоскутным одеялом, рыжеволосая женщина, чья бледность сейчас слишком сильно бросалась в глаза. Казалось, даже её веснушки побледнели и перестали весело рассыпаться по лицу, поблекнув.
- Как ты меня нашёл? – конечно, она его узнала. Приподнялась на постели, облокотившись о подушку, подтянула к груди одеяло.
Одеяло было на удивление красивым, явно сшитое вручную из разрозненных лоскутов разноцветной ткани, расположенных таким образом, что образовывали правильный узор, хотя стоило только чуть склонить голову – и просто рассыпались многоцветьем по всей площади. Данте подошёл ближе к постели Сесиль, вместо ответа на вопрос просто пожав плечами и всматриваясь в дорогое лицо, пытаясь разглядеть в лисьих глазах искры задора, на губах, теперь не тронутых яркой помадой, улыбку, и маленькую ямочку на левой щеке. И, конечно, россыпь веснушек. Но Сесиль была бледна, Сесиль не улыбалась, Сесиль смотрела на него глазами, блестящими не от радости, но от нездоровья, и в глубине этих глаз таилось какое-то отчаяние, как будто его появление – это то, чего она больше всего ждала и вместе с тем отчаянно не желала. Женщина, которой никогда нельзя было дать немногим больше двух десятков, сейчас выглядела даже не на свои двадцать пять, но много старше.

Сесиль закашлялась, и юноша, метнувшись к столу и окинув его лихорадочным взглядом, подхватил чашку с вроде как чистой водой и подал её женщине. Она напилась, подавляя кашель, и благодарно улыбнулась одними губами, возвращая чашку. Данте оглядел комнату и, не спрашивая, подхватил со стола небольшой котелок, наполненный холодной водой, вместе с ним отправившись в противоположный угол комнаты, где увидел «домашнюю печку». Как эта штуковина называлась по-французски, юноша сейчас не мог вспомнить при всём желании, да и обращаться с нею он не умел, действуя исключительно по наитию. Сесиль, опершись локтем о подушку, молча наблюдала за ним, пока он кипятил воду, смешивал найденные среди склянок травы в большой глиняной чашке, стоял над котелком, то и дело поглядывая, нет ли пузырьков в воде, а потом заливал кипятком травы, держал чашку в руках, дуя на жидкость, чтобы она остыла немного, прежде чем протянуть чашку женщине. Сесиль, улыбаясь, пила травяной настой и больше не кашляла. По крайней мере, пока.

- Не надо было мне уезжать, - Данте покачал головой, присев на край постели и сцепив в замок пальцы рук.
- Не надо было тебе сюда приходить, милый мой, а домой съездить – святое дело. Дома всегда лучше, чем на чужбине, даже если там вода-вода, а тут важные университеты, - после горячего напитка голос Сесиль стал больше похож на привычный, хотя всё ещё хрипел. – И ты извини, что тебя не встретила. Приболела вот…
Она небрежно пожала плечами и спрятала глаза в чашке, где в ароматной жидкости кружился засушенный и теперь размокший зелёный листок.
- Я вернусь завтра с врачом и лекарствами, - проговорил юный Амадори, но женщина тут же вскинула голову и, повысив голос, как будто это не доставляло ей неудобств, горячо проговорила:
- И не вздумай даже, никаких врачей! – Сесиль опустила ладонь на сцепленные в замок пальцы Данте, останавливая готовые вырваться возражения. – Если пошлёшь какого мальчишку с лекарством от простуды да кашля, буду благодарна, милый, правда. Но врачей не надо. Не люблю я докторишек этих. Смотрят на нас так, словно мы самое воплощение Евы с яблоком в зубах, поднятым подолом и разведёнными ногами. Не хочу. Уяснил?
Юноша только кивнул, решив про себя, что если уж женщина так против врачей, то он хотя бы лекарств ей купит. Хороших, настоящих, дорогих, чтобы за два дня поставили её на ноги.

Они долго сидели так: Данте что-то рассказывал, развлекая Сесиль, а она понемногу пила травяной чай, изредка покашливая, но, казалось, потихоньку возвращаясь к привычному своему настрою. И даже веснушки как будто чуть ярче проступили на носу и белых плечах. Спустя какое-то время женщина даже позволила Амадори снять тёмную ткань и приоткрыть окно – юноша вспомнил наставление семейного лекаря о том, что не следует держать нездоровый дух в замкнутом пространстве. Окно комнаты Сесиль выходило не на улицу, а в сторону узенького канала. Оттуда тоже пахло далеко не морской свежестью, но хотя бы не воняло так, как с противоположной стороны. При свете угасающего дня юный маркиз немного прибрался в комнате под шуточки и беззлобные насмешки Сесиль, но даже ехидство в её словах сейчас было ему в радость, показывая, что женщина ещё не сдалась, борется со своей болезнью и явно готова прогнать её прочь, как только получит правильную поддержку лекарств. Потом юноша просто сидел на краю постели женщины, разговаривая с ней о каких-то мелочах.

- Я сообщил отцу, что намерен жениться, - неожиданно и без всякого перехода сообщил Данте.
Сесиль закашлялась, но причиной на сей раз была не боль в горле – женщина просто поперхнулась глотком чая от удивления.
- Ты же говорил, что не хочешь делать этого раньше, чем лет через десять, - пробормотала она, когда справилась с кашлем. – Сам же говорил, что если вместо музыки он тебя заставляет торгашеством заниматься, то уж во всём остальном ты ему не подчинишься!
Юноша покачал головой.
- Это не отец свою волю мне высказал, а я ему – свою, - проговорил он, ровно глядя в глаза Сесиль с какой-то совсем не юношеской уверенностью, хотя лицо его всё же немного зарумянилось. – Сказал, что хочу жениться на одной француженке… несколько старше меня… и не благородного происхождения.
- О, - только и сказала женщина, пытаясь как-то уложить услышанное в своей голове. Потом со сосредоточенным видом передала полупустую чашку юноше, а сама неожиданно расхохоталась, ничуть не заботясь о больном горле, утирая выступившие на глазах слезы, откинувшись на подушку и с удовольствием выпуская наружу искры смеха. Немного успокоившись, Сесиль взглянула на сосредоточенное лицо Данте, в глазах которого затаилась что-то, похожее на обиду, и расхохоталась с новой силой. Сквозь смех едва удалось выдавить: - Ох, милый мой, ты точно музыкант! Только люди искусства могут быть настолько наивными, при этом совсем не будучи глупыми и недалёкими.
Маркиз было хотел что возразить, но женщина притворно толкнула его кулачком в плечо и замахнулась маленькой вышитой подушечкой.
- А ну-ка иди отсюда, твоя светлость, пока я тебя не огрела чем побольнее! – притворно нахмурившись, угрожающе процедила Сесиль, тая в глазах те самые жизнерадостные искры, которые молодой маркиз так всегда любил. - И пока не поправлюсь, чтобы духу твоего здесь не было, а вместе с духом – и подобных слов! Иди-иди, твоя светлость!

Данте невольно улыбнулся, глядя на женщину, и послушно направился к двери – по какой бы причине Сесиль не прогоняла его, а на Париж уже опускалась ранняя ночь, и не стоило слишком долго задерживаться в дурном малознакомом районе. На пороге он обернулся, чтобы привычно исправить:
- Сиятельство!
- Брысь! – маленькая подушка хлопнулась о стену возле плеча Данте, и провожатым ему был старательно приглушаемый смех Сесиль.

Юноша вышел из тёмной квартирки, плотно запахнул плащ, повыше поднял его ворот и, стараясь не дышать глубоко, спустился по хлипким ступеням в омут зловония и темноты. В его голове строились планы относительно завтрашнего похода к лекарю, покупки хороших лекарств и найма мальчишки-посыльного, чтобы отнести всё необходимое Сесиль. Решив, что неплохо бы нанять ещё и сиделку, чтобы та ухаживала за женщиной и прибиралась, пока та не поправится, Данте вздохнул с лёгким облегчением. Любимая женщина больна и не желает ничего слышать ни о хотя бы временном переезде из своего дома, ни о будущем, но он в состоянии обеспечить ей должный уход, чтобы вернуться к этим темам после. И плевать на мнение отца. Данте и без того положил на алтарь семейного дела свой талант и свои желания, он не намерен отказываться ещё и от любви. Отцу придётся смириться с его выбором.

Данте ощущал, как постепенно отступает тревога, поселившаяся в сердце вчера вечером, когда Сесиль не явилась к нему, как обещала.
Юноша не знал, что с трудом сдерживаемый смех ему вслед через минуту превратился в хриплый кашель. И на отведённых от губ бледных тонких пальцах остались тёмные сгустки и алые пятна крови.


@темы: Dante Amadori, XIX, Мужчины, Фрагменты, Франция

14:07 

Огюст де Нуарэ. 2 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Мужчина мягко улыбнулся, мгновение помолчал, глядя в никуда, словно пытался найти необходимую для повествования волну – звук, чувство, аромат… Когда герцог заговорил, гляда на девушку и изредка одаривая взглядом её отца, его голос изменился, приобретя чуть сказочные ноты, которые помогали создавать словесный витраж истории.

- «В некой далёкой восточной стране много десятилетий, а возможно, и столетий назад правил султан, прославившийся своей мудростью и тем, что в годы его правления никто из подданных не знал голода, нужды и страданий. Когда у султана родилась дочь, к правителю явился его доверенный советник, которого сам султан всегда называл колдуном и к чьему мнению неизменно прислушивался. И сказал колдун, что больше не будет у султана других детей, а потому ему нужно решить, кто станет следующим правителем, ведь не было у султана сына, который мог бы по праву нести венец власти после отца. Тогда решил мудрый султан, что наречёт он своим преемником будущего супруга дочери, когда та повзрослеет и придёт пора дать согласие на её брак с достойным мужем.

Когда луноликая Аль-Зархиль встретила весну своей молодости, султан объявил на все стороны света, что отдаст дочь замуж за достойного человека, который был бы достаточно добр, красив и молод, чтобы сделать Аль-Зархиль счастливой, и в то же время благороден, мудр и зрел, чтобы нести бремя власти. Многие благородные мужи приезжали в город и приходили к султану, чтобы просить руки его дочери, но один был не в меру алчен, второй – слишком глуп, третий оказался старше самого султана, четвёртый смотрел не на невесту, а на её драгоценные украшения, да и все остальные женихи так или иначе разочаровывали султана. Но вот пред ним появился молодой мужчина с ясными глазами и взором прямым, честным и не по годам мудрым. Он держался с достоинством человека благородной крови, хотя одет был пусть и красиво, но всё же не так богато, как другие приезжие. Молодой человек в беседе с султаном показал недюжиный ум, знание всех возможных бед, что могли грозить стране, любовь к этой земле, честность и, что было ещё важнее, он с нежностью и улыбкой смотрел на дочь султана. Правителю он приглянулся, а луноликая Аль-Зархиль и не скрывала, что с первого взгляда отдала своё сердце молодому незнакомцу.

Но когда спросил султан, сыном какого правителя является юноша и откуда прибыл он, молодой человек поднял глаза на старика и сказал: «Я пришёл к тебе, владыка, из западной части твоего города. Я не сын правителя, хотя любой из них желал бы обладать теми богатствами, которые я каждый день держу в руках. Я ювелир». Огорчился султан и велел юноше покинуть дворец, потому что не желал он позволить своей дочери выйти замуж за простолюдина и, более того, наречь его своим преемником. И как ни просила печальная Аль-Зархиль, как ни убеждал повелителя колдун и верный советник, посчитавший молодого человека достойным преемником, а всё же султан был непреклонен. «Я уйду, владыка, - сказал ювелир. – Но однажды я вернусь. Когда я стану достоин твоей милости, когда обрету те богатства, которых, по-твоему, мне недостаёт, я снова приду к тебе, чтобы забрать свою возлюбленную. Дай мне три года, владыка, и я вернусь благородным мужем, чтобы по праву стать супругом Аль-Зархиль и твоим преемником». Повелитель согласился, хотя в глубине души, конечно, даже и не думал ждать так долго: он был уже далеко не молод и желал обрести преемника до той поры, пока его время ещё не истекло. Но ювелир поверил султану, ибо судил людей по своему образу, а ложь ему была чужда. А султан уже через несколько месяцев выдал дочь замуж за сына правителя соседних земель, не слушая просьб Аль-Зархиль подождать ювелира, её слёз и причитаний и даже предостережений своего советника.

Ювелир же покинул страну сразу после визита к султану. Он отправился на запад, взяв с собой лишь заплечный мешок, немного монет в кошеле да свой талант. Спустя несколько недель он добрался до некого города, где поразил всех жителей своим умением творить из драгоценных камней и металлов прекрасные вещицы и украшения, каких в тех землях до той поры не видывали. Через несколько месяцев слава о юном создателе красот дошла до самого короля и тот пожелал видеть ювелира при своём дворе. Так и случилось. Больше года юноша создавал для короля великолепные украшения, пока не стал его любимцем, коему позволялось едва ли не то же, что и сыновьям повелителя. Однажды король призвал ювелира к себе и сказал, что мечтает обладать одной женщиной, чья красота околдовала его, но которая не желает становиться фавориткой при живой супруге. Король сказал: «Изготовь ей в подарок украшение столь дивное, чтобы при виде него эта женщина стала моей и забыла обо всём другом. Если ты это сделаешь, я награжу тебя. Я подарю тебе часть своих земель и жалую дворянский титул. Только сделай так, как я хочу». Ювелир исполнил волю правителя, а когда та женщина и впрямь соблазнилась подарком, отдав себя королю, венценосец не забыл о своём обещании: даровал юноше титул.

Спустя два года и десять месяцев после своего отъезда ювелир вернулся на родину в облике богатого вельможи, за которым шёл караван, гружёный диковинами запада, драгоценными каменьями и подарками для той, кого ювелир мечтал назвать своей женой. Но не узнал он своего города, ранее светлого и радостного, звучащего детским смехом и живым гулом базаров, пахнущего благовониями и цветущими садами. Теперь же он представлял собой унылое зрелище: множество нищих, грязные улицы, голодные взгляды людей, ещё недавно бывших счастливыми… Когда же ювелир добрался до дворца султана и предстал перед ним, он увидел дряхлого старика, коим управлял молодой алчный мужчина, бывший к тому же мужем луноликой Аль-Зархиль. «Я вернулся раньше срока, владыка, почему же ты не сдержал своё слово, выдал дочь замуж за другого человека и позволил ему превратить твою прекрасную страну в зловонную клоаку голода и нужды?» - сказал ювелир султану, и старик узнал его, хоть теперь молодой человек выглядел как богатый вельможа, а не простолюдин. Пожалел султан, что действительно не дождался юношу, но поздно было менять что-то. «Признаёшь ли ты, владыка, что дочь твоя была обещана мне и другому отдал её ты не по праву?» - спросил ювелир у старика, и голос его был тихим и глубоким. «Признаю», - вздохнул султан. Ювелир, ничего не ответив, покинул дворец. Но когда на исходе того же дня засыпал султан в своих покоях, его разбудил тихий шум. Но ничего не успел старик ни сказать, ни сделать, потому что ощутил на лице шёлковый платок, пропитанный сонным зельем, и провалился в небытие.

Очнулся султан в незнакомой тёмной комнате. Он возлежал на широкой тахте в окружении мягких подушек, но руки и ноги его были связаны хоть и не до той степени, чтобы причинять боль, но всё же крепко и надёжно. В центре этой комнаты стоял каменный стол, на котором, распятый и прикованный к камню, возлежал его зять. Не успел султан удивиться, как перед ним появился ювелир. «Ты сам признал, владыка, что отдал принадлежащее мне по праву другому. Я верну себе свою возлюбленную и власть, ибо иначе Аль-Зархиль скоро зачахнет от несчастья, а город мой, некогда прекрасный, превратится в прах. Я ведь не требую ничего свыше того, что ты обещал, владыка?» - произнёс ювелир, и султан вынужден был с ним согласиться, хотя в это мгновение он уже боялся данных некогда обещаний. Но молодой человек словно только того и ждал: чтобы султан признал его право. Уже через мгновение он стоял над связанным мужем Аль-Зархиль, и в руке его был кинжал. «Что ты намерен делать?!» - в ужасе вскричал старик. «Нет иного способа избавить возлюбленную мою и страну от этого человека. Но я не просто убью его. Это станет свадебным подарком для Аль-Зархиль и символом моей любви к ней». И ювелир вонзил кинжал в грудь мужчины.
Султан смотрел и не мог поверить: кровь лилась из раны и капала на пол, но, достигнув холодного камня, приглушённо звенела, рассыпаясь в разные стороны мелкими брызгами драгоценных каменьев, красных, как сама кровь. Ювелир бережно собирал капли и ссыпал их в стеклянный сосуд. Когда вся кровь из тела вытекла и превратилась в камни драгоценного граната, молодой человек вновь взял в руки кинжал, вскрыл грудь мёртвого мужчины и вырезал из неё сердце. У султана помутилось в глазах от страха, а когда зрение вновь вернулось к старику, в руках ювелира вместо сердца был уже крупный рубин такого глубокого красного цвета, какого султан никогда не встречал, а ведь его коллекция украшений была более чем богата. Три дня и три ночи работал ювелир без сна, отвлекаясь лишь на то, чтобы поесть самому и покормить султана, который и сам не мог надолго заснуть, пребывая в странном туманном состоянии, лишь в моменты просветления будучи в силах наблюдать за действиями молодого человека. Перед рассветом четвёртого дня ювелир подошёл к султану и сказал: «Я закончил. Я обработал гранаты, рождённые из крови человека, пролившего немало крови моего народа, и придал им форму капель. Я обработал рубин, рождённый из сердца мужчины, который не желал подарить и часть его своей жене, и этот камень станет достойным дополнением к гранатам. Я подарю сделанное из этих камней ожерелье Аль-Зархиль, и когда она станет надевать его, ты, владыка, будешь вспоминать, к чему привело нарушение твоего слова и чего достиг ты, отказав честному, но простолюдину и дав согласие жестокому, но благородных кровей человеку».

Старик глядел на ювелира с горечью. «Станет проклятым это ожерелье, потому как создано оно из смерти и крови, - сказал султан тихо. – Оно принесёт несчастье моей дочери и любой другой женщине, что наденет его». Ювелир долго смотрел на своего будущего тестя, а подом подошёл к столу, поднял с него ожерелье и поднёс его к глазам султана. Охнул старик, увидев такую красоту, и не мог отвести взгляд. Тёмно-красный рубин сверкал в центре ожерелья, а от него рассыпались в разные сороны капли алых гранатов, соединённые меж собой цепью из чистейшего золота, да такой изящной и тонкой, что казалось невозможным, что она может удержать на себе тяжесть камней. «Цепь эта тонка, султан, - сказал ювелир, не отводя взгляда от глаз старика. – Но она прочна и крепка, как моя любовь к твоей дочери. Если бы не было этой цепи, родившейся из моей любви к луноликой Аль-Зархиль, то ожерелье действительно стало бы проклятьем для своей владелицы, но теперь оно будет талисманом для моей жены, для нашей дочери, внучки или другой женщины, которой однажды подарит Аль-Зархиль это украшение».
Так и случилось. Через некоторое время ювелир женился на дочери султана. Много ушло времени на то, чтобы вернуть городу его прежние радость, богатство и красоту, но молодой человек приложил к этому все усилия. Аль-Зархиль была с ним так счастлива, как никогда и не мечтала быть рядом со своим первым мужем, а султан дожил до глубокой старости; до самой смерти оставался он бодр и здоров, лишь иногда взгляд его выдавал глубокую печаль старика: когда дочь надевала гранатовое ожерелье, вечное напоминание султану о том, каким могут последствия нарушенного обещания.

Это ожерелье Аль-Зархиль потом подарила своей невестке, та – сестре, сестра – своей дочери… И каждая женщина, которой преподносили это ожерелье в дар, очень скоро обретала любовь. Гранаты приносят счастье в любви, а рубин усиливает это чувство. Золотая же цепь, что соединяет камни, защищает носительницу ожерелья от злых умыслов, ревности и неверности. Так велик был талант ювелира, что даже спустя многие десятилетия, если не века, ожерелье остаётся не просто украшением».

Герцог отвёл глаза от синьора Порпорино, на которого смотрел последние несколько секунд, и, взглянув на синьорину Паолу, сделал паузу, словно давая образам и символам померкнуть в воображении слушателей. Рядом с де Нуарэ стояли лишь синьор Порпорино и его юная дочь, но сейчас легко было представить герцога на сцене. Мужчина моргнул и мягко улыбнулся девушке.

- Мне оно досталось от дочери некого восточного Паши, которая сбежала из своей страны, чтобы обрести счастье с вольным морским путешественником. Она отдала мне ожерелье в благодарность за помощь в их воссоединении, сказав, что ей талисман больше не нужен, ибо она уже обрела своё счастье. Та сударыня строго наказала мне беречь подарок для особого случая, и теперь, думаю, он настал. Надеюсь, таинственной силы камней достанет для того, чтобы принести вам счастье, синьорина Порпорино. Вы его более чем достойны, как и чистой искренней любви, - добавил герцог уже своим обычным негромким баритоном. – Теперь же я вынужден попрощаться с вами и вновь извиниться, что отнял несколько минут вашего времени, синьорина.
Де Нуарэ поклонился сперва Андреа, потом его дочери, подарив ей на прощание ещё одну едва заметную улыбку, после чего развернулся на каблуках и удалился.


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Италия, Мужчины, Фрагменты

23:03 

Данте Амадори. 13 февраля 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Ponte di Rialto. Регата, приуроченная к открытию карнавала.

Неширокая rio впадала в Гранд-Канал близ Ponte di Rialto, и именно таким путём гондола маркиза Амадори привезла своих пассажиров почти к самому мосту. Необходимо было пешком преодолеть небольшое расстояние до Ponte di Rialto, канал по обе стороны которого был загодя перекрыт и освобождён от большинства лодок по краям. Только у пристаней в самых широких его частях оставались гондолы (некоторые из них даже использовались владельцами в качестве своеобразных зрительных платформ), которые уже не могли помешать регате. Где-то на другом конце Гранд-канала к этому времени подготавливались четыре гондольера, которым буквально через десять минут предстояло принять старт, но никак не раньше сигнала с Ponte di Rialto. А те, кто должен был его подать, как раз сходили на мостовую в нескольких десятках метрах от моста.

Амадори покинул гондолу первым и помог выбраться на твёрдую почву Андреа и Антонио. Кивнув Фабио, чтобы пока следовал за ними - до того момента, пока донна Араго не возьмёт юношу под своё заботливое крыло, - Амадори предложил женщине руку для опоры.
...
- Устроим праздник, душа моя, - искренняя улыбка для спутников, а через мгновение она неуловимо меняется в улыбку иную, предназначенную для всех и каждого, а потому ни для кого. - Хлеба не отломим, зато зрелища предоставим в лучшем виде.

Древнее таинство готово было свершиться - два последователя древнего культа и новообращённый, коему предстояло пройти испытания на своём пути к величайшему знанию, двинулись в дорогу и через несколько мгновений и считанные десятки шагов их накрыла волна человеческих голосов и смеха. Амадори слышал, как вибрирует воздух, а ветер, касаясь плечей каждого из многочисленных присутствующих, впитывает часть их внутренней мелодии и несёт над водой, и звук этот, отражаясь в воде, размножается, словно изображение в двух поставленных друг против друга зеркалах. Люди шумели и смеялись, переговаривались и обменивались новостями, переступали с ноги на ногу, теребили веера и перчатки, похлопывали друг друга по спинам, выдыхали дым сигар и чахоточно кашляли, сплёвывали на дорогу или в канал, поглаживали детей по головам и щипали девушек-простолюдинок за округлые бёдра, прочищали носы и шептали комплименты, спорили о результатах и произносили мольбы господу... Многообразие звуков - прекрасных, волшебных, отвратных и мерзких - человеческих звуков окружало Ponte di Rialto в этот час, и Амадори пришлось несколько раз глубоко вздохнуть, чтобы перестать слышать их все, но сфокусироваться лишь на том, что его окружало. Ощущение тепла руки Андреа на его предплечье и присутствия рядом Антонио послужили спасительными нитями из омута звуков; со стороны могло показаться разве лишь то, что маркиз Амадори чуть задержался, прежде чем, пройдя к небольшому возвышению в центре моста, подняться на него и подать руку донне Араго.

Исходили последние минуты, когда можно было сделать ставку, но большинство жителей и гостей Венеции сделали это загодя, и теперь шум постепенно стихал - увидев двух главных устроителей регаты, люди понемногу прекращали разговоры, ожидая, когда кто-то из почётных граждан славного города скажет что-либо. До шести часов, когда должен был быть дан старт регаты, оставались считанные минуты, поэтому Амадори был избавлен от необходимости произносить длинные речи - занятие, которое он крайне недолюбливал, хотя мастерством оратора, умеющего говорить так, чтобы присутствующие как миниум прониклись вниманием, давно овладел по необходимости.

- Почтенные синьоры и синьорины, приветствую вас от лица всех устроителей сего предпраздничного действа и благодарю за внимание и интерес, которые проявили почтенные венецианцы и гости нашего великого города к этому мероприятию, - начал Данте хорошо поставленным голосом, каким ораторы произносят речи или актёры читают свои реплики со сцены. Но в театре им помогает акустика огромного зала, где даже в самом дальнем уголке слышно произнесённое на сцене. Здесь же, на мосту, под шум воды и приглушённый живой рокот толпы, которые не могли бы смолкнуть и на мгновение, маркизу приходилось говорить громко и отчётливо, чтобы его могли слышать на максимальном расстоянии. - Всего через час и несколько минут на площади Сан-Марко вспыхнут первые праздничные фейерверки, окрасив город и лица во множество цветов, знаменуя тем начало карнавала, праздника, который все мы так ждали. Карнавала, маскарада, дней и ночей свободы и вседозволенности, восторга и наслаждения, доступных каждому, чьё лицо сокрыто маской. Времени, когда стираются различия между дворянином и его слугой, госпожой и её камеристкой, отцами и детьми, и даже женщинами и мужчинами.

Маркиз слегка улыбался, немного поворачивая голову то налево, то направо, чтобы его лучше слышали по обе стороны моста. На расстоянии того не было видно да и вблизи вряд ли кто-то мог прочесть что-либо, кроме соответствующего выражения на лице Амадори, однако в его глазах пряталось и нечто иное. Разве что стоящие совсем рядом Антонио и особенно Андреа, давно знавшая маркиза, вполне могли бы увидеть, что в лице Данте скользит лёгкая ирония - едва заметная дымка на нечитаемом лице. Маркиз не произносил этого вслух, но знавшей его донне Араго нетрудно было догадаться, какую именно вседозволенность подразумевает мужчина и как на самом деле к ней относится. Данте же тем временем поправил чуть сбившийся чёрный плащ, под которым скрывал свой костюм, и продолжил.

- Именно поэтому так ценно и важно то, что все мы собрались здесь в преддверии этого пира вседозволенности и свободы, - "распущенности и разварата", - чтобы предворить его благим делом, коему послужит эта регата. Кто бы ни был победителем, кому бы не достался выигрыш, каждый владелец участвующих гондол объявил о намерении отдать все средства на благо Венеции. И не столь важно, куда именно пойдут средства, ведь главное, что они послужат благу, а значит, каждый из нас - каждый из вас. синьоры и синьорины, - внёс свою лепту в благородное дело помощи тем, кто нуждается в ней больше других.

Конечно, Данте откровенно сомневался, что хотя бы десятая часть сделавших ставки думала о том, что принесёт пользу церкви, приюту или градостроению, скорее просто желала лёгких денег. Но это не имело значения: лотерея есть лотерея, и все выигрыши в любом случае оказались бы куда меньше, чем та сумма, которую получит победитель. Когда-то маркиз ещё надеялся, что после подобных показательных акций сильные мира сего, не занимающиеся меценатством, увлекутся подобной идеей, теперь же он делал это просто потому, что таким образом можно было отдать на благое дело куда больше средств, чем мог он сам, один. А методы... Какая к дьяволу разница...

- Теперь же прошу моих добрых друзей - уважаемую жительницу Венеции донну Андреа Араго и маркиза Антонио Торелли - объявить о начале регаты, - толпа алкала зрелищ, и не следовало дольше оттягивать момент. - Благодарю вас за внимание, почтенные мои сограждане, и желаю удачи с вашими ставками и весёлого карнавала!
Данте отступил чуть в сторону, жестом пригласив Андреа и Антонио в центр постамента и передавая внимание зрителей им.


@темы: Dante Amadori, XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты

00:50 

Клара и Карл. 24 декабря 2006, несколько десятков километров от Гданьска.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет!

- Что-то ты в этом году поздно, - улыбнулся, поднимая голову от толстой книги, которую я вижу на его коленях год за годом. Наклонится, уткнётся длинным носом в исписанные каллиграфически кривым почерком страницы и строчит что-то часами, замирая на несколько мгновений, чтобы обдумать новую фразу. А теперь вот отвлёкся, обратил на меня внимание. - Я уже и не ждал.
- Я и сама не ждала, - скидываю пальто на свободное кресло, прохожу, вскользь касаясь бедром лежащей на подлокотнике руки, и приседаю на корточки перед камином. Здесь всегда тепло, но не только из-за огня. Сам дом благодаря своему владельцу насквозь пропитан этим теплом, как и запахом травяного чая, кофе и времени. Долгого, долгого времени, такого долгого, что и сбиться со счёта не так-то трудно.

Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет!

- Через четыре часа Рождество, тебе не следует задерживаться, - улыбается и ерошит пятернёй чёрные волосы, которые и без того торчат во все стороны. Пожалуй, это единственное в его облике, что иногда позволяет посмотреть на Карла как на юнца.
Ненадолго. Если не заглядывать в глаза. И вот он уже прищуривает их, наклоняет голову набок; я зеркально повторяю это его движение – и мы смотрим друг на друга, словно глядим в отражающее стекло, когда сложно отличить, кто есть кто. Одновременно улыбаемся чуть шире: всего лишь края губ – мой левый и его правый – скользят немного вверх. Синхронно.
- Я и не буду, - поправляю складку на юбке, заодно выровняв угол наклона головы. – Просто привыкла каждый год перед Сочельником тебя навещать, так что не хотелось делать исключение только из-за того, что в нынешнем декабре чуть больше дел, чем обычно. Кстати, у меня для тебя подарок.
- Неужели? – кажется, искренне удивляется, вон, даже брови вверх скользнули.

Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет!

- Это что? – ох, и много бы дали в какой-нибудь школе актёрского мастерства за ту интонацию, с которой он произносит своё «что».
- Тряпочка для протирания кларнета, - старательно сдерживаю ухмылку, которая так и лезет на лицо, словно свеженький прыщик на нос невесты.
- З-зачем? – Карл задумчиво чешет в затылке, указательным и большим пальцем приподняв перед глазами тёмный лоскут ткани. Обёрточная бумага и бант лежат на коленях, забытые на какое-то время.
- Кларнет протирать, - невозмутимо пожимаю плечами я.
- К-какой ещё кларнет? – неужели его всё-таки проняло? О, это будет моей величайшей победой!
- Тот, который я тебе верну, как только получу назад свои бусы, - улыбаюсь так паскудливо, как только могу. Хоть раз примерить на себя маску настоящей стервы втайне мечтает каждая женщина, даже самая тихая, а я явно не отношусь к паинькам. Так что мне это даётся легко и просто.
Карл минуту смотрит на меня не мигая, таращится своими чёрными глазами, блестящими бусинами, глубокими, как кратеры вулкана. Бусины – кратеры, кратеры – бусины; как, чёрт возьми, приходят в голову эти два сравнения одновременно? Вот так он таращится на меня, потом моргает, роняет тряпочку на колени, хлопает в ладоши и начинает восторженно хохотать.

Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет!

Кофе у него всегда потрясающий. Такого не делают ни в столичных варшавских кафешках, ни в парижских кофейнях, ни где бы то ни было, куда бы я не залетала. Не делают и всё тут. Может быть, если когда-нибудь я найду место, где варят хотя бы вполовину такой же вкусный кофе, то осяду поблизости, пущу корни, прикуплю квартирку и займусь вышиванием крестиком или лепкой глиняных кувшинчиков. Маловероятно.
Уже собираясь уходить ближе к девяти вечера, невольно касаюсь взглядом проклятущей книги в кожаном переплёте, которую он всё ещё держит на коленях – явно не успел сделать какие-то подсчёты и продолжит после моего ухода.
- Ну что ж, пора мне. Кирилл ждёт к полуночи, у него в этом году новый бзик: старается праздновать Рождество как полагается правоверному польскому католику, - беззлобно морщусь и вижу, как на лице Карла тоже возникает улыбка, словно отражение моей в кривом зеркале, только более симпатичная, наверное.
- Спасибо, что залетела, Клара, - шутливо салютует, потом тянется к моей ладони и подносит к губам. В этом он весь: не то джентльмен, не то шут – поди разбери.
Улыбаюсь, встаю и поднимаю остывшее пальто. Набросив на плечи, направляюсь к двери в коридор. Оборачиваюсь на пороге и вижу, что Карл уже полностью поглощён своей книгой. За три часа до Рождества я покидаю этот дом, как делала это все прошлые годы своей жизни – заблаговременно, загодя, заранее. Чтобы каждый день нового года строить догадки и предположения, что же происходит в полночь за дверью в гостиную с камином, а на следующее Рождество так и не спросить.
- Счастливого Рождества, братец, - улыбаюсь, отворачиваюсь и выхожу в ночь.

Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет!


@темы: XXI, Женщины, Мужчины, Польша, Фрагменты

01:47 

Морган Блэк. Декабрь 2008. Бристоль, Англия.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Чёрное, белое и красное.
- Ты когда-нибудь плакал? – губы Мейды накрашены алым. Помада такая яркая и сочная, что с некоторого расстояния может показаться, будто рот женщины вымазан кровью, а сама она – героиня вампирской истории, femme fatal, дитя порока и страсти, невесть зачем решившая снизойти до жалких смертных и нашедшая временное пристанище в обыкновенной гостинице.
Морган не ответил. Ладонь скользнула по волосам женщины, замерев на мгновение у уха, чтобы освободить чёрную прядь. Он отстранился на секунду, любуясь контрастом чёрного, белого и красного: молочно-белая кожа, подобная алебастру, чёрнее воронова крыла волосы и ресницы, и алые губы, как сама живительная влага, бурлящая в жилах.
Рука мужчина скользнула ниже, мягко коснувшись щеки Мейды, как будто случайно задев мочку уха и опустившись по шее к плечу. Шёлк блузы послушно поддался движению умелых пальцев - Морган потянул ткань вниз, полуобнажив грудь женщины, чьё дыхание помимо воли чуть участилось, когда Блэк, поправляя складку, слегка наклонился, обдав кожу шеи теплом своего дыхания.
- Плакал. Один раз, - глядя прямо в глаза Мейды, тихо проговорил мужчина и склонил голову набок, словно изучая. – Когда появился на свет. Должно быть, заранее знал, какое здесь паршивое местечко.
- Очень смешно, - она хмыкнула, недовольно ткнув ему в грудь кулачком, но, не найдя сопротивления или какой-то реакции, вынуждена была опустить руку на колени.
Морган тут же недовольно нахмурился, взял её ладонь в свою, сцепив пальцы, и поднял повыше, свободной рукой проведя кончиками пальцев от её запястья к плечу, словно изучая фактуру ткани и пробуя на ощупь. По коже Мейды пробежали мурашки, она передёрнула плечами. Блуза, поддавшись движению, упала вниз, полностью обнажив красивой формы грудь, сейчас вздымавшуюся чуть чаще, чем если бы Мейда была спокойна. Но на сей раз она старалась не смотреть на Блэка, который тут же начал что-то колдовать с шелком, то касаясь её кожи обжигающими ладонями, то скользя теплом выдоха, до случайно задевая…
- Ты здесь надолго? – через минуту всё же спросила Мейда, чувствуя необходимость нарушить молчание.
Морган отошёл на шаг и посмотрел на неё как-то иначе. Мейда на мгновение забыла как нужно дышать – такими глазами на неё ещё не смотрел ни один мужчина, а ведь многие, очень многие из них готовы были на сущие безумства только ради возможности провести с ней вечер, не говоря уж о ночи. И вот теперь видеть этот взгляд, алчущий, страстный, каким, должно быть, умиравший в пустыне странник смотрит на источник артезианской воды, - видеть его и ощущать, как по коже маршируют толпы мурашек, а где-то внутри всё сильнее разгорается тепло…
- С утра уезжаю, - Морган улыбнулся ей и, отвернувшись, отступил к креслу, которое четвертью часа ранее придвинул от стены к кровати. Блэк уселся, чуть поёрзал, но руки тут же занялись привычным делом, не было нужды даже смотреть – всё внимание он устремил на Мейду и только на неё. – С последней работой не повезло, Дезмонд подвёл. Хозяин оказался дома, только изъятием товара ограничиться не удалось. Так что я на время пропаду. Может, даже надолго. Но ты сама знаешь, как это у меня бывает.
- Тогда мы должны провести время по-другому, - Мейда облизнула пересохшие, несмотря на помаду, губы и глубоко вздохнула, скользнув глазами по фигуре сидящего напротив мужчины. Лёгкая рубашка была расстёгнута сверху, рукава закатаны до локтей – невозможно было отвести взгляд от сильных рук Моргана, способных как прервать жизнь, так и помочь достигнуть наслаждения. – Морган, слышишь? У нас мало времени. Я хочу…
- Заткнись, Мейда, - как выстрел в тишине ночи, такая же неожиданная вспышка гнева в тёмных глазах. Морган тут же успокоился – он старался не позволять себе срываться на женщин, но в такие моменты это давалось чертовски сложно. – Заткнись и не двигайся. Я тебя рисую.
Чёрный уголь на белой бумаге. Маленькая капля крови, выступившая на закушенной губе – совсем незаметно на фоне алой помады.
Чёрное, белое и красное.


@темы: Morgan Black, XXI, Великобритания, Мужчины, Фрагменты

14:20 

Диего Батиста. 13 февраля 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Диего вернулся к себе в покои, чтобы обнаружить, что недокуренная сигара успела погаснуть, частично обратившись горсткой пепла. Позвав слугу, идальго попросил убрать пепельницу и бутылку с бокалами, и когда это было сделано, решил переодеться к маскараду. Приоткрыв окно, чтобы прогнать табачный дым вон из комнаты, дон Батиста снял сюртук, в котором ходил дома, разулся и потянул с плеча сорочку. Шов манжета скользнул по внутренней стороне руки, задел ожог и содрал тонкую кожицу поверх ещё не успевшей зажить раны. На белой ткани остались несколько небольших алых пятен, и Диего сквозь зубы ругнулся, наблюдая, как из потревоженной раны на руке выступают капли крови. Как раз в точке, где сходились две прямые линии, с другой стороны ограниченные ровной дугой. Ему ещё повезло.

События полуторамесячной давности отпечатались в памяти так же чётко, как поцелуй раскалённого металла - на мягкой коже предплечья. Чётко, но вместе с тем туманно и размыто - странное сочетание, Диего сам не мог разобраться в своих впечатлениях, - как будто произошло не с ним, а с каким-то другим человеком, а он, Батиста, наблюдал за всем со стороны; ну или хотя бы видел во сне, жутком ночном кошмаре, от которого просыпаются в холодном поту, прокусив губу до крови. Но нет, всё происходило на самом деле и именно с ним.

Джулио Феррера, старый проверенный клиент, поставки вина которому велись не один год и принесли дону Батиста немалый доход, несколько месяцев назад упомянул о неком своём знакомом, изъявившем желание стать постоянным закупщиком вин торговой марки, владельцем которой был идальго, и речь шла не менее чем о сотне ящиков вин лучших сортов ежемесячно - с такими выгодными предложениями испанец давно не сталкивался, а потому в декабре, когда Феррера сообщил, что его знакомый будет с визитом в Венеции, Диего, который как раз возвращался из путешествия в Сирию домой, велел изменить курс своего судна и свернуть. В порту его уже ожидало судно потенциального клиента и, сменив одну палубу на другую, идальго должен был быть представлен знакомому синьора Феррера. Однако всё пошло совершенно не так, как должно было.

Диего до сих пор толком не понял, было ли что-то подмешано в вино, коим его угощали, или кто-то усыпил его эфирным ароматом, которым был смочен платок, или они - эти неведомые они - использовали какой-то иной способ, но суть была в том, что на какое-то время Диего лишился сознания, а когда очнулся, довольно долго ещё находился на грани сна и яви, не в силах ни двигаться, ни внимательно смотреть по сторонам, ни даже толком думать. Только искать в глубине разума островок ясности и пытаться добраться до него, ухватиться руками за осыпающийся берег и вскарабкаться на сухую землю, чтобы прийти в себя, пока не сделал чего-то, о чём после мог бы пожалеть. Где-то по краю сознания скользнуло понимание, что он не слышит привычного шума порта, вместо него вокруг шумела Адриатика - корабль вышел в море, и испанец был отрезан от спасения в лице команды своего судна, которая, несомненно, обеспокоилась тем, что Батиста не вернулся вовремя. Но они были далеко, и испанец мог рассчитывать лишь на себя - полубессознательного, едва способного двигаться и еле-еле держащего в руке перо, когда ему поднесли некие бумаги на подпись.

Островок ясности был уже не так далеко, и хотя руки всё ещё не могли до него дотянуться, глаза уже узрели спасительный берег - и дон Батиста каким-то образом нашёл в себе силы вместо привычного росчерка оставить кривой чернильный след на бумаге. Однако эта попытка удержаться от нежелательного привела ещё и к тому, что Диего вновь лишился сознания, открыв глаза уже в наступающих сумерках и не в каюте, а на палубе - от вылитого на него ведра ледяной воды. Голоса и лица сливались в бесконечную карусель разных цветов. Mary-Go-Round. Так карусель называют в Англии. Почему в Англии, какое отношение Британское Королевство имеет ко всему случившемуся - испанец не имел ни малейшего представления, а островок ясности был всё ещё слишком далеко... Но мгновенно приблизился, едва Диего осознал, с какой целью подходит к нему безликий, вернее, с размытыми чертами лица человек, держащий в руках металлический стержень, один край которого был обмотан толстым слоем грязной ткани, а другой отсвечивал оранжевым. Крест, вписанный в круг. И змея, пронзённая кинжалом, в центре это символа. Правильной формы круг, почти идеальный - это Диего в полной мере ощутил, когда раскалённый металл коснулся кожи.

Откуда у него взялись силы, не понял ни сам испанец, ни те двое, которые держали его за руки, ни даже человек с клеймом. Вложив все силы в один-единственный рывок, идальго с трудом вырвался из не слишком крепкой - должно быть, уповали на дурман - хватки, клеймо коснулось кожи по касательной и скользнуло вниз, упав на ладонь третьего человека, мгновением ранее рухнувшего вниз от резкого удара дона Батисты. Крик боли незнакомца слился с выкриком Диего - он только тогда осознал, что из груди его вырывался этот звук - и привлёк внимание других людей, находящихся на палубе. Слишком далеко, чтобы успеть добраться до Диего за несколько мгновений - именно столько потребовалось испанцу на то, чтоб, увернувшись от попытки очередного безликого схватить его, перепрыгнуть через бортовое ограждение в воду.

Декабрьские воды Адриатики приняли мужчину в свои объятия, и объятия эти не были ледяными, но холодными до безумия - о да. Боль от ожога в руке тут же ослабла, голова начала быстро проясняться, но вместе с разумом пришло осознание того, что Диего совершенно не знает, в какой стороне находится берег - корабль мог как угодно развернуться, - к тому же вода настолько холодная, что находиться в ней больше четверти часа он просто не сможет. Однако связь с реальностью Диего утратил немногим ранее, и уже в полубреду осознал, что его поднимают в шлюпку, сопровождая такими знакомыми испанским ругательтсвами сквозь зубы, стаскивают одежду, закутывают в какую-то ткань... Окончательно он очнулся уже в собственной каюте, закутанный от ног до подбородка, окружённый запахами притираний и микстур, а также крепким ароматом алкоголя.

Диего повезло - через полторы недели он окончательно пришёл в себя и даже не подхватил ничего серьёзного. Судно уже стояло невдалеке от берегов Римини - оказалось, в полубреду дон Батиста умудрился отдать приказ сворачивать туда, - где жил Джулио Феррера, с которым идальго намеревался поговорить по душам. Однако события, единожды утратившие разумность и правильность, остались на сей раз верны своей ущербности, вновь перевернув всё с ног на голову: ещё довольно молодой Феррера неделей ранее был найден в собственных покоях мёртвым, и врач был уверен, что молодой мужчина, как ни странно, скончался от остановки сердца. Нити оборвались в Римини.

Вот уже полтора месяца идальго пытался разобрать собственные воспоминания по осколкам, вспомнить лица, голоса и слова, вспомнить хотя бы текст документа, который его пытались заставить подписать, но - ничего. Только раскалённое клеймо, оставившее, к счастью, не завершённый след на внутренней стороне руки чуть ниже локтя: оборванный полукруг и две линии - не удавшийся крест. Который давно бы уже зажил, если бы Диего не задевал его постоянно манжетом и не потирал по несколько раз на день, пытаясь вспомнить хоть что-то, что могло бы помочь ему в его намерении разобраться в произошедшем. Нити оборвались в Римини, но вели-то они из Венеции. Чем не повод сейчас уделить немного времени тому, что так занимает его ум?

Диего промокнул кожу платком и не убирал его, пока не понял, что ожог больше не кровоточит. Спокойно одевшись, дон Батиста накинул на плечи плащ и, достав из футляра купленную по рекомендации Шесса маску, вышел из комнаты. Надевать её он пока не стал, решив сделать это в одной из узких улочек близ Ca' d'Oro.


@темы: XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты

13:26 

Маркус Ласс. Теана, в отдалении от Арнхольма. Зима.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Ветер издевательски рассмеялся, проскользнул под полы плаща и сбросил с головы капюшон, вынудив идущего к замку человека очередной раз передёрнуть плечами и постараться плотнее запахнуться. Последнее время пронизывающий холод стал его постоянным спутником, как и ветер, и эта неизменная пара продолжала усложнять дорогу. Мороз полностью уничтожал всякое желание находиться на воздухе, свежесть которого давно утратила свою привлекательность. Далеко позади остались стены города, возвращаться куда, пожалуй, было бы такой же смертью, как и оставаться на месте, позволяя коварному ветру проникать всё глубже под нехитрую походную одежду, а добротный шерстяной плащ казался едва ли ощутимым лоскутом ткани.

В начале пути ему повезло: какой-то крестьянин вёз на телеге сено - должно быть, пополнял запас еды для скота на зиму, - и согласился подвезти странствующего монаха. Ласс зарылся в сено, и на несколько часов даже вспомнил, что такое комфорт; впрочем, тепло исчезло очень быстро, ещё до того, как телега скрылась из виду, когда пути крестьянина и Маркуса разошлись. И последние несколько часов, показавшиеся Маркусу вечностью, он оставался один на один с холодом, потеряв всякое представление о времени и постоянно сомневаясь, верным ли путём идёт. Рано спустившиеся сумерки усугубляли его неуверенность; сбиться с пути в такую погоду означало бы верную смерть, и потому Ласс упорно шагал вперёд, придерживая постоянно сбрасываемый ветром капюшон плаща и стараясь не думать о том, что мог не туда свернуть. Когда дорога стала постепенно улучшаться, он немного воспрял духом, но к замку, выросшему из темноты, чьё единственное светящеиеся окошко бойницы показалось едва ли не чудом, Маркус вышел уже полностью измотанным. Свет означал тепло и, как надеялся путник, возможность выпить чего-нибудь согревающего и протянуть немеющие ноги к огню, поэтому Ласс прибавил шагу (и откуда только силы взялись?) и направился прямо к воротам замка.

С давних пор изо дня в день снится мне сон, где я - не я, и не мил я стал в доме своем, и каждый день, подходя к его двери, называю я имя свое, а в ответ на меня глядят пустым взглядом и вопрошают: "Кто просит его?" - а я и не знаю, что сказать, и лишь боюсь, что однажды навстречу выйдет тот, кто занял мое место...

Уставшему телу требовался отдых и тепло, и возвышающийся впереди тёмный замок, несмотря на видимое негостеприимство, был единственной возможностью получить и то, и другое. Во всяком случае, Маркус на это надеялся. Явившийся ближе к полуночи на порог незванный гость в столь пустынной местности вряд ли был привычным явлением, а веру в то, что любой хозяин посчитает своим долгом обогреть и предоставить кров и ломоть хлеба уставшему путнику, Ласс утратил много лет назад. Оставалось надеяться и уповать на необычность хозяев замка, о чьих странностях доходили слухи даже по относительно закрытой монашеской обители.

С самими хозяевами бывший монах знаком не был, как и не знавал тех, кто бывал под их крышей и видел отпрысков знатного рода, некоторое время назад вернувшихся к истокам. Однако люди поговоривали - кто с насмешкой, кто с неодобрением, а кто и вовсе крутя пальцем у виска и качая головой - о местных обитателях, а слухи всегда и во все времена распространялись из уст в уста скорее, чем чума по грязным улицам прогнившего города. Что-то подсказывало Маркусу, что если где и сможет найти он прибежище, то только у хозяев встающего перед ним замка. В конце концов, в глазах бывших арнхольмцев он с некоторых пор был чуть ли не большим изгоем, чем те, у кого бывшему монаху предстояло просить пристанища.

Тёплый огонёк в узкой щели бойницы манил сильнее, чем пришедшего из дальнего плавания моряка - озорные глазки портовой девицы. Свет - это тепло. Тепло - это жизнь. Ласс чуть замедлил шаг и почти остановился на каких-то несколько мгновений. Не то чтобы его мучили сомнения в правильности сделанного выбора. Нет, он был уверен в себе как никогда; или, вернее, как почти всегда. Но чревоточинка сомнения нет-нет да и проникала в разум, как ветер - за шиворот, в рукава и под капюшон. Впрочем, сейчас уже было поздно искать другие варианты: ночь, снег и холод сделали своё дело, и Маркусу ничего не оставалось, кроме как решительно запахнуть полы плаща, поправить сползшую лямку заплечного мешка и сделать последние уверенные, но уже нетвёрдые от усталости шаги на пути к возможному спасению.

Маркус поискал взглядом дверной молоток; впрочем, пальцы его настолько окоченели, что куда более простым решением казалось постучать в ворота кулаком или даже ногой.


@темы: Мужчины, Маркус Ласс, Иные миры, Фрагменты

20:56 

Сибилла. 10 ноября 2006. Близ Акапулько, Мексика.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
01.10.
- Тебе не кажется, что нам стоит уединиться, Ингрид? – спрашивает дон Мигель де Эспиноза, настойчиво скользя требовательной ладонью по моей спине всё ниже. Я ослепительно улыбаюсь и одним лишь взглядом выражаю согласие. Не убирая руки с моей поясницы, он поднимается и увлекает меня за собой к выходу из общей залы.
Вот уже два дня меня зовут Ингрид Ханевольд, я норвежка с ногами от ушей, длинными светлыми волосами и глазами цвета неба над утренним Мехико. Дон Мигель всегда предпочитал блондинок. Держать их при себе в качестве украшения, с ними же делить постель и их кровь использовать в своих лишённых всякой логики экспериментах.
Мы на его ранчо где-то на полпути от Акапулько до Оахака, дон Мигель празднует не то день своего второго рождения, не то успешное убиение очередной партии молодых женщин, к компании которых, судя по всему, решил добавить и меня. После нескольких часов раскачивания кровати, разумеется.
Добраться до него оказалось куда проще, чем я думала. Всегда осторожный, расчётливый, внимательный, ни на миг не расстающийся с телохранителями де Эспиноза допустил самую глупую ошибку, какую только можно было себе вообразить. И теперь мы покидаем общую залу, где сходит с ума мешанина людей и нелюдей, и направляемся на второй этаж.
01.20.
В спальне пахнет виски, свежевыстиранным шёлковым бельём и желанием дона Мигеля. Свет погашен, а камеры ночного наблюдения, к счастью, не способны отобразить картину в той мере, которая необходима для поднятия тревоги. Но всё же следует быть осторожной. Эспиноза вымуштровал своих охранников – и людей, и вампиров – до такого состояния, когда те едва ли не чувствуют грозящую хозяину опасность. При въезде на территорию ранчо обыскивали чуть ли не каждый дюйм тела: сперва люди при помощи металлоискателей, потом вампиры, используя свои природные качества и иные сюрпризы. Впрочем, это было предсказуемо, потому я не привезла с собой даже шпильки для волос. Есть иные методы казни преступников, хоть они и не доставляют мне никакого удовольствия.
Раз, два… Пять камер в одной спальне. Браво, дон Мигель. Но вас это не спасёт. Если только я не убью вас раньше – от отвращения.
01.27.
О, благодарю небеса, наконец-то он соизволил добраться до постели, а я при этом умудрилась не потерять ни единой детали гардероба. Это было бы неблагоразумно. Остальное – дело техники, женской хитрости и рук.
Когда двое любовников накрыты с головами одеялом, те, кто глазами камер следит за ними, видят лишь мерное движение двух силуэтов под слоем ткани. Им даже в голову не придёт, что вместо желаемого результата дон Мигель получит свёрнутую шею.
А теперь – пить. До дна. До последней капли. При этом создавая видимость движения. Глоток за глотком густой мерзкой дряни, которая с неохотой ползёт по его неживым венам к моим губам.
03.30. «Melia Los Cabos», CARR. SCL-SJC KM 19.5 - Los Cabos, Mexico
«Melia Los Cabos» ещё только разгорается самым ярким ночным огнём движения, когда я возвращаюсь в номер. У меня есть ещё несколько часов до того, как кто-нибудь из прихвостней де Эспинозы сложит два и два и доберётся до отеля. Но ближайшие два десятка минут мне будет не до них.
Здравствуй, боль, старая знакомая…
04.48.
Ингрид Ханевольд не существует вот уже почти час, а международный аэропорт Акапулько смазывает лица, стирает краски и даже в такое время затрудняет поиск кого бы то ни было. Особенно, если неизвестно, кого надо искать.
Билет до Старого Света был зарезервирован ещё до того, как я ступила на землю Латинской Америки, и теперь мне остаётся только дождаться своего рейса. На электронном табло пляшут цифры и буквы, зовущие в разные стороны света, и я могла бы выбрать любую по своему усмотрению.
Мой рейс на шесть утра с четвертью.
В Мексике было слишком душно.


@темы: Sibilla, XXI, Дневники, Женщины, Новый Свет, Фрагменты

21:05 

Сабира бинт Шариф (Даниэла де Моретто). Осень 1560. Оттоманская Империя, Порта.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Покинув покои султана, Сабира намеревалась вернуться к себе, но, не дойдя даже до поворота к женской части дворца, замедлила шаг, а потом и вовсе остановилась. Разговор с султаном оставил после себя недобрый осадок, а перед мысленным взором неспешно и неотвратимо расходились круги от брошенного в пруд камня. Кликнув ближайшую служанку, она велела ей найти покои Захиры бинт Атмаджа и оставить приставленным к гостье служанкам приглашение отведать завтрак в личных покоях старшей кадын-эфенди. Только что рассвело, и у женщины ещё оставалось время до того часа, когда можно было ожидать прихода потенциальной невесты Мунира ибн Янара. А значит, она могла немного (или даже основательно) свернуть на своём пути.
Расположение покоев принца Сабира знала, хотя внутри никогда не оказывалась – не было необходимости да и не приглашал её туда никто. Она мысленно усмехнулась, одёрнув себя: вот уж было бы странно услышать от Рамиля или Мунира пожелание испить совместно зелёного чаю, сидя у окна и встречая закат. Несмотря на особое положение, созданное для своей кадын-эфенди султаном, Сабира никогда не забывала, кем она была все те годы до того, как он выбрал её старшей женой. Зато теперь, благодаря этому особому статусу, шаткому и надёжному одновременно, она могла позволить себе многое из того, о чём не осмелилась бы и подумать ни одна из женщин гарема.
Например, явиться к покоям принца Рамиля и пожелать войти, велев своим охранникам ждать снаружи. Те послушно вытянулись у стен рядом с такими же изваяниями, но уже приставленными к наследному принцу. Впрочем, лица последних выражали некоторую степень озабоченности, которая прорвалась, когда Сабира попыталась войти, в упоминании запрета халифа, который не велел никого пускать в покои сына.
- Разве Светлейший сказал «никому, в том числе старшей кадын-эфенди»? – они не видели её лица, но даже в голосе могли услышать лёгкую улыбку. Сабира редко пользовалась тем особым положением, в которое возвёл её супруг, но, пожалуй, настал тот редкий случай, когда она готова была это сделать. Охранники вынуждены были признать, что в запрете не звучало её имя, на что женщина заметила: - Что ж, тогда, должно быть, повеление владыки правоверных не распространяется на его послушную старшую жену. Или мне следует пойти к Светлейшему и, оторвав от утренней молитвы, просить, чтобы он уточнил для вас значение его слов?
Мало кто во дворце не знал, что Сабире султан позволял многие вольности, недопустимые для других женщин, да и беспокоить султана никто из охраны не решился бы, поэтому, подстегиваемые уверенным взглядом кадын-эфенди, они, ещё мгновение помедлив, всё же впустили её внутрь, спешно притворив за спиной вошедшей дверь. Должно быть, на всякий случай.
В комнате ещё не успели прибраться – видимо, было не до того, пытались вернуть Рамилю покинувшую было принца жизнь, - а потому следы ночного хаоса нет-нет да бросались в глаза. Лекарь, должно быть, недавно ушёл, потому что никого лишнего в покоях не было, и Сабира позволила себе немного расслабить напряжённые плечи, когда сделала несколько шагов к постели принца. С минуту она стояла в ногах ложа, прислушиваясь к беспокойному дыханию молодого мужчины и ища на лице и теле последствия того, что случилось недавно. Он был бледен, слишком бледен… И в комнате витал запах близко подошедшей беды. Не к месту подумалось, что скоро, как только принц немного придёт в себя, сюда набегут слуги с жаровнями-курительницами и начнут заполнять пространство удушливыми восточными ароматами, к которым она так и не смогла привыкнуть, пожалуй, ничуть не меньше, чем к тем запахам, кои царили на женской половине дворца и коих она так старательно избегала. Кадын-эфенди отмахнулась от ненужных и неважных сейчас мыслей и сделала ещё несколько тихих шагов, обходя одр принца. Помедлила миг – и присела на ложе, сверху вниз глядя на болезненное лицо не то спящего, не то находящегося в беспамятстве Рамиля.
«Как же похож на неё… - невольно подумала Сабира, узнавая в чертах принца не столько лицо отца, сколько матери. – Как же ты на неё похож…»
Кадын-эфенди столько месяцев старалась оградить султана от всех мало-мальски похожих на Малику наложниц, но всё это изначально было зря. Живое напоминание о не столь давнем горе постоянно находилось рядом с халифом. Немудрено, что Эмин выделял именно его среди других своих сыновей. Хотя, конечно, не только и не столько за это, мысленно поправилась Сабира. И всё же печально, что сын, на которого султан, хоть и не признавался в том, возлагал свои надежды, так разочаровал его. И вдвойне печально, что юноша пытался убить себя. У этой монеты были две стороны. Одна шептала Сабире, что такой поступок недостоин мужчины и сына такого отца, каким был Эмин. Другая наполняла сердце искренним, но без примеси унизительной жалости, сочувствием.
Рамиль был младше её совсем немного, даже меньше, чем та разница, что отделяла кадын-эфенди от супруга, но, глядя на молодого мужчину сейчас, она не могла испытывать ничего, кроме странной и мало знакомой, но такой сильной материнской нежности и сострадания.
«Бедный мальчик…» Повинуясь невольному порыву, Сабира протянула ладонь и самыми кончиками пальцев, не касаясь кожи Рамиля, отвела с его лба упавшую на глаза прядь.
- Да позаботится о тебе твой господь, - едва слышно прошептала она по-итальянски, бесшумно встала и так же тихо покинула покои принца Рамиля.


@темы: XVI, Женщины, Оттоманская Империя, Фрагменты

18:53 

Сальватор. Июнь 1999. Санкт-Петербург, Россия.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Стасу всегда нравилось в музеях. В них дышалось на удивление свободно, хотя почему-то большинство людей утверждало, что в музеях и галереях какой-то спёртый воздух, наполненный то запахом красок, то тонким налётом никогда толком не исчезающей пыли. Но именно в этих неделимых составляющих музеев и картинных галерей Стас находил для себя неуловимое очарование. Стоя перед той или иной картиной или скользя взглядом по прячущемуся за толстым стеклом предмету, он ощущал веяние времени, этого вечного стража жизни, чьей профессией испокон веков было менять привычный уклад, разрывать в клочья старое, порождать что-то доселе неизвестное и всегда двигаться вперёд, катить по наклонной плоскости голубой шарик с пятнами зелёного и белого. Только в местах, хранивших остатки чего-то давнего, с трудом дошедшего до третьего тысячелетия, можно было почувствовать дыхание времени настолько сильно и при этом не прикладывая никаких особенных усилий. Именно это и нравилось Стасу. Должно быть, потому он и планировал в начале июня, сдав выпускные экзамены, подать документы на исторический факультет.

Прохладная рука Марины, отвлекая от раздумий, легла на предплечье и мягко повлекла за собой, увела от манекена, на котором был представлен образец парадного наряда флорентийского мужчины времён Лоренцо Медичи. Стас словил себя на мысли, что в этом наряде было нечто неправильное, не полностью соотвествующее времени. Он не успел разобраться, что именно: слишком яркий цвет, излишне вычурная вышивка или что-то ещё, - юноша не слишком хорошо разбирался в одежде разных времён и народов, да и не успел он толком присмотреться, влекомый мягкой девичьей ладошкой. Однако ощущение неправильности не исчезло, оно поселилось где-то на задворках сознания, не слишком понятное, но от того ещё более явное. Оно чем-то походило на недоброе предчувствие, когда вроде бы ничего не должно случиться, но где-то в глубине души что-то дёргает за туго натянутые нити. Но если недоброе предчувствие всегда приносило с собой беспокойство, то это, доселе незнакомое ощущение, веяло чем-то странно приятным, хоть и совершенно непонятным.

- Смотри, - губы Марины почти что коснулись его уха, когда она наклонилась поближе и тихонько зашептала, чтобы своим смешливым голосом не обратить на них лишнего внимания других посетителей музея. - Образец чаши для омовения рук. Не могу себе представить, что в те годы только-только появилась вилка, а до этого люди, даже самые знатные, попросту хватали еду руками!
Стас лениво скользнул взглядом по стоящей посудине, на этот раз не скрытой стеклянной перегородкой, попутно рассказывая Маринке о ещё каких-то интересных деталях ренессанских застолий, как вдруг его глаза почему-то остановились на кубке, стоящем чуть в стороне от сосуда для омовения рук. Потускневшего серебра кубок был, в сущности, ничем не примечателен. Во всяком случае, не более той же "бадьи" для мытья рук или установленной на специальной подставке тарелки. Но Стас не мог отвести от кубка глаз, его притягивало к нему, манило, а непонятное чувство неправильности, рождённое при взгляде на мужской наряд, теперь сменилось чётким ощущением узнавания. Юноша замолчал, прервав свой рассказ на полуслове, и Марина вопросительно посмотрела на своего спутника, не понимая, почему он замолчал. А Стас всё смотрел на этот кубок и почему-то видел, как подносит его к своим губам, ощущая приятную прохладу металла и вкус вина, видел, как мерцают в глубине алого напитка отблески многочисленных свечей, видел, как после его губ на краю бокала остался едва заметный след - как бы ни были хороши салфетки, даже они не всегда помогают...

- Стас? - Марина коснулась его руки, желая привлечь внимание. Раньше он всегда чуть вздрагивал, когда она неожиданно дотрагивалась до него, старательно пытался скрыть свою реакцию и совершенно не имел представления о том, что Марина-то отлично всё понимает и что специально порой позволяет своим пальцам скользнуть по его ладони. Стас вздрогнул и сейчас, только девушка отчего-то осознала, что причиной тому было вовсе не её прикосновение, которого юноша, казалось бы, даже не заметил. Он впился взглядом в потемневшее от времени жалкое подобие бокала, побледнел, дрожал всем телом, словно его трясло в лихорадке или горячечном бреду, а его губы, поблекшие, словно лишившиеся сразу всей крови, судорожно двигались, что-то беззвучно бормоча. Марина взволнованно потрясла его за плечо, но Стас даже не обернулся. Всё так же глядя на кубок, он наконец начал произносить рвущиеся изнутри слова вслух. Вот только Маринка ничего не поняла. Она, конечно, знала, что Стасу всегда хорошо давались языки, но кроме обязательного в школе английского и немецкого (по собственной инициативе), юноша не учил других языков. А сейчас он бормотал непонятно что на каком-то странном подобии итальянского, насколько могла судить девушка. Несколько раз с его уст сорвались явно имена и фамилии - уж точно итальянские, даже её скудные познания в лингвистике позволили Марине это понять, - среди которых он с каким-то едва уловимым уважением в голосе вспомнил и того, чьим именем всего пятью минутами ранее называл всю эпоху. Стас всё бормотал, мутнея взглядом, а потом вдруг резко рванул руку вперёд, схватил кубок и сжал его бледными пальцами, которые знали - или помнили, - как прохлада сосуда ложится в ладонь.

- Ты что делаешь?! - в шоке прошипела Маринка, одной рукой тряся Стаса, а другой стараясь разжать его тонкие пальцы, в глубине души надеясь, что в музее нет камер наблюдения и никто не заметит этой выходки. - Стас, прекрати!
Юноша выпустил кубок из рук так же неожиданно, как и схватил его. Ещё несколько десятков томительно долгих секунд он смотрел на Марину мутным взором, в котором пряталось нечто непонятное девушке, нечто, никогда ранее не виденное ею в этих карих омутах, всегда таких спокойных, добрых и родных, а теперь вдруг забурливших с незнакомой страстью. Стас моргнул - и туман исчез из его глаз, как будто его и не было. Взглянув на Марину как-то по-другому, нежели раньше, юноша мотнул головой и рассеянно улыбнулся.
- Ты что это? - всё ещё подозрительно спросила девушка, цепляя друга под руку с явным намерением не отпускать его до тех пор, пока они не выйдёт из этого чёртового музея.
- Да так, показалось, - пробормотал Стас, послушно идя вслед за девушкой. - Не бери в голову, Маринка.

Она ещё раз покосилась на него, но промолчала. Каблуки её модных туфелек бодро отстучали по зеркальному паркету до самого выхода, откуда уже маняще веяло прохладой, свежим весенним воздухом и где ничто не напоминало об этой давящей пыльной спёртости, которую Марина никогда не любила. А Стас даже не заметил, как с его лица постепенно сползла улыбка, как будто стекла мелкой каплей по стеклу - медленно, оставляя за собой нечёткий след. Его рука всё ещё помнила прохладу кубка, в глаза бросались отражённые вином отблески свечей, а перед мысленным взором вставали яркие, невозможно реальные образы и в памяти всплывали слова на почему-то знакомом языке, чьи-то странно знакомые лица, вкусы, запахи, ощущения, звуки, - всё то, что он по какой-то непонятной причине забыл и что теперь возвращалось одним большим снежным комом, грозящим раздавить его, простого выпусника обычной школы, абсолютно не имеющего понятия о том, какой был вкус лучших флорентийских вин...

- Это он, точно он, - Игорь уверенно улыбнулся, следя взглядом за неуверенно шагающим по улице молодым человеком. - Я уверен в этом. У мальчика всегда была тяга к искусству, сколько его помню. Немудрено, что память начала возвращаться к нему именно здесь.
Клара молча хмыкнула, достала из бардачка пачку "Голуаз" и закурила, не дожидаясь, пока Игорь предложит ей зажигалку.
- Староват он для обретения памяти, - женщина выпустила колечко дыма в лицо Игорю и усмехнулась. - Боюсь, в таком возрасте он может принять её за проявления какого-нибудь психического заболевания с залихвастым названьицем. А уж когда сны начнутся...
- Не староват, - возразил её спутник. - А если сам не сообразит, что к чему, мы ему поможем. Не так ли?
- А то у нас есть выбор? Мир-то спасать надо, - женщина невесело усмехнулась, глубоко затянувшись сигаретой. - И всё же я сомневаюсь, что всё пройдёт так просто, как ты рассчитываешь.
- Сомневаешься? А вот сейчас посмотрим... - и Игорь высунул голову в окно.
- Ты же не будешь... - начала Клара, но была прервана.
- Эй, Сальватор! - громко выкрикнул он вслед медленно уходящей парочке и тут же скрылся в кабине.
- Болван, - скупо прокомментировала Клара, покачав головой. - Какой же ты болван, Джиакомо...


Маринка щебетала что-то, но Стас не прислушивался к её словам, полностью погружённый в свои мысли и не свои воспоминания. Не свои? Он просто медленно отмерял шаги, почти ничего не видя и совсем ничего не слыша вокруг. Когда девушка окликала его, он не отвечал, и она просто чуть сильнее сжимала его руку в своей, с беспокойством подумывая о том, что надо будет посоветовать его матери показать парня врачу. А Стас ничего не видел и ничего не слышал. Совсем ничего.
- Эй, Сальватор! - возглас откуда-то из-за спины ворвался в голову ещё одним снежным комом, призванным разрушить то немного уцелевшее, что осталось после первого.
Маринка удивилась, услышав столь редкое для столичной улицы имя, но спустя мгновение была не просто удивлена, ошарашена - когда Стас, неожиданно остановившись и снова вздрогнув, как и тогда, в музее, обернулся и с какой-то внутренней радостью и внешним недоверием произнёс:
- Д-да?


@темы: XX, Маски, Мужчины, Россия, Фрагменты

La mascarade

главная