• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
Записи с темой: Женщины (список заголовков)
11:46 

Раиса. Октябрь 2004. Россия, Петербург.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она в свои сорок с небольшим выглядит на десять лет старше, при этом пытаясь молодиться, от чего кажется нелепой и смешной. Она высокая, худая, почти тощая, при этом одевающаяся в едва ли не молодёжные наряды и использующая яркую косметику, от которой все её морщины кажутся ещё более глубокими. Она красит свои редкие волосы в ярко-рыжий цвет и почему-то всегда пропускает тот момент, когда они отрастают, открывая неокрашенные грязно-русые корни с проблесками седины.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она ведёт себя так, словно осмысленно заперла своё сознание в возрасте двадцати лет, позволяя себе совершать глупости, безрассудства и ненормальности, которые никогда не были естественным проявлением молодости души. Про неё нельзя сказать, что эта женщина просто молода душою. Нет. Она именно лишь пытается казаться таковою, что у неё совершенно не выходит, потому что она постоянно перебарщивает во всём. Слишком много косметики, слишком много громкого смеха без повода, слишком много кокетства, слишком много жеманности, слишком много искуственности, слишком много фальши.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она, сколько я себя помню, ни разу не проявляла никаких материнских чувств по отношению к своим детям, словно они ей чужие. Она всегда всем своим видом показывала, как она зла на них из-за того, что после их рождения у неё испортилась фигура и появились новые морщины. Её никогда не интересовали успехи дочери, которая в пятнадцать лет добилась того, чего другие достигают в тридцать. Ей ровным счётом наплевать, что её сын собирается жениться. Когда он пригласил свою
невесту домой, заранее предупредив родителей, что хочет её с ними познакомить, она как будто бы забыла об этом, отправившись в парикмахерскую закрашивать свои грязно-русые с проблеском седины корни волос.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
С ней невозможно ни о чём разговаривать, потому что она не в состоянии поддержать никакой разговор, который был бы сложнее новостей моды, недавно вышедшей книжки Донцовой или произошедших в очередном сериале семейных дрязг. Она с идиотской гордостью в голосе вспоминает о том, что последний раз держала книгу в твёрдом переплёте, когда училась в одиннадцатом классе. Она постоянно путает пульты от двух телевизоров и двд-плеера, хотя каждый из них отличается от других по форме, цвету и количеству кнопок. Она не отличает Гёте от Ван Гога и совершенно уверена, что "Линукс" - это такая марка британских автомобилей.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она при каждой встрече снова и снова называет меня другим именем, чтобы после того, как кто-то её поправит, один раз повторить его правильно, после чего второй раз снова изменить. Она за несколько лет так и не запомнила, что я - знакомый не её дочери, а сына, и до сих пор, если открывает дверь, с неизменным постоянством захлопывает её перед носом, говоря, что "Леночки нет дома". Из всех праздничных дат она помнит только Новый год и день рождения мужа. На Новый год она дарит всем ёлочные украшения, которых теперь в доме даже больше, чем её пар туфель, а на день рождения супруга каждый год преподносит ему галстук от "Хуго Босс", который по цвету не сочетается ни с одним из его костюмов.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.


@темы: Россия, Маски, Женщины, XXI

18:53 

Сабира бинт Шариф (Даниэла де Моретто). Июнь 1540. Италия, пригород Венеции.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
- Pater noster, qui es in caelis; sanctificetur nomen tuum; adveniat reginum tuum; fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra, - хорошо поставленным голосом пропел падре и продолжил уже чуть тише, слушая, как его юная подопечная вторит ему, мелодично проговаривая слова молитвы.
Падре Чинелли, не прерывая негромкого моления, благостно улыбнулся, глядя на девочку, которая выглядела очень одухотворённо и возвышенно: в скромном светло-кремовом платьице, с волосами, не уложенными по последней неаполитанской моде валиком надо лбом, но убранным на затылке, с головою, покрытой ажурной тканью, как и положено невинной деве, возносящей благодарность Господу за новый день, освящённый милостию его. Юная синьорита графиня трогательно сложила хрупкие ладошки, опустила очаровательную головку и послушно повторяла за священником положенные слова молитвы, ни разу не сбившись. Сущий ангел на земле…
- Panem nostrum quotidianum da nobis nodie; et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittimus debitoribus nostris, - Даниэла исподтишка бросила на падре быстрый зоркий взгляд и, убедившись, что тот в религиозном одухотворении опустил веки, скосила глаза в сторону окна, не прерывая мерного течения молитвы.
Оттуда только что послышался стук копыт и чьи-то голоса. Толком было не разобрать, кому они принадлежали: не то гонцу, принесшему от монарха очередное письмо отцу с благодарностью за последнюю поставку прекрасного вина к праздничному столу, не то соседям, решившим наведаться на утреннее чаепитие к гостеприимной матушке, не то молочнику на его телеге... Возможных вариантов было множество, но девичье сердечко вдруг затрепетало, а разве невинное дитя может обмануться? Значит, она права, и стук копыт принадлежал жеребцу любимого Агостино, иначе просто не может быть! Даниэла не видела его целых шесть месяцев, с тех пор как молодой граф умчался то ли покорять дальние страны, то ли доказывать отцу свою зрелость, то ли просто проматывать жизнь среди вина, опиума и женщин. Но в одиннадцать лет вряд ли можно узреть в долгом отсутствии любимого человека что-то, кроме приключений и подвигов. А как иначе может быть, ведь это же Агостино! Он был старше её на десять лет, но всегда относился как к взрослой, даже если она вела себя совершенно по-детски, даже когда сама это сознавала в полной мере. Дорогой Агостино – Даниэла даже улыбнулась, благо, падре ничего не заметил, увлечённый словами молитвы, - который мог проводить с ней часы своего времени, рассказывая бесконечное множество историй о дальних странах, небывалых чудесах или интересных вещицах из кабинета отца, но в то же время не гнушался сделать тон строгим, если она была неправа. Однако, в отличие от наставниц и учителей, не смотрел на неё свысока, но садился рядом или даже брал её на колени, а потом терпеливо и совершенно серьёзно, как будто взрослой, объяснял Даниэле, в чём именно она оступилась. Наверное, именно поэтому она любила его больше всех.
- …Et ne nos inducas in tentationem; sed libera nos a malo, - продолжил возносить хвалу Господу падре, но в этот момент Даниэла уже совсем отчётливо услышала звук открываемой входной двери, а после него – голос Агостино. Слов было не разобрать, но разве могла она ошибиться и не узнать его? Да никогда!
Даниэла вскочила с колен, ажурный платок упал с головы, открыв волосы - и сразу стало заметно, что казавшаяся скромной причёска на самом деле давно растрепалась. Ещё бы было иначе, если на встречу с падре, привычно слегка опоздав, девочка прибежала сразу после самой настоящей дуэли с младшим братом! Хорошо ещё святой отец не видел прорехи на нижней юбке, а то и вовсе пришёл бы в ужас. Сейчас же он просто удивился, едва успев окликнуть свою подопечную, когда она уже подбегала к двери.
- Куда же вы, дитя моё? – в голосе священника сквозил тихий укор и толика усталости: сколько раз он говорил себе, что эта девочка раз за разом способна вывести его из себя, но каждый раз вновь подкупался невинным взором тёмных глаз и скромной улыбкой на юном личике ангелочка, в душе которого, видимо, скрывался самый настоящий дьяволёнок.
- Ах, простите, падре! – звонко отозвалась юная егоза. – Чуть не забыла! Amen!
- Господь простит, - вздохнул святой отец, крестясь и глядя, как за дверью скрывается край светлого платьица.
Неожиданно девочка заглянула в комнату из-за полуприкрытой двери и громким шёпотом сообщила:
- Он уже простил! - широко улыбнулась, сверкнув тёмными глазами, и, чуть вздёрнув бровки, невинно поинтересовалась: - Неужели на меня можно долго сердиться?
Падре замолчал на вдохе, так и не успев ничего ответить маленькой нахалке, которая уже стучала каблучками где-то в конце коридора. До святого отца донёсся только счастливый девичий возглас «Агостино!», его ответное «Здравствуй, сестрёнка!» и восторженный смех, когда молодой граф подхватил девочку и закружил в объятиях. Пожилой священник только вздохнул, пряча во внутренний карман рясы молитвенник, и направился ко второму выходу, по пути трижды успев передумать, стоит ли говорить почтенному синьору де Моретто о несносном поведении его дочери. Сквозь прозрачную дверь падре Чинелли увидел свою подопечную: юная синьорита, широко улыбаясь, держала за руку своего брата, тёмные глаза горели, на красивом личике сияло искреннее счастье, и маленький дьяволёнок до того походил на ангела, что падре и сам невольно заулыбался.
Нет, он ничего не скажет её отцу. И даже забудет о том, что намеревался это сделать. И уже не вспомнит... по меньшей мере, до следующей попытки заставить синьориту Даниэлу читать «Salve Regina».


@темы: Фрагменты, Италия, Женщины, XVI

21:03 

Кайра и Алекс.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Её зовут Кайра.
Кайра. Имя-осколок, имя-стекляшка, имя-обломок разбитого зеркала. Имя режущее, кромсающее, пронзающее, впивающееся. Имя, которое рассыпается на сотни мелких кусочков, которое безжалостно царапает своими острыми краями, которое не может смягчиться.
Вот уже восемьсот лет как она бьёт зеркала. Все зеркала, которые встречаются ей. Маленькие карманные кругляши, которые девушки прячут в своих косметичках, большие зеркала в полный рост, которые украшают стены в магазинах, старинные многовековые раритеты, которые хранятся в музеях, мутные стекляшки в общественных туалетах, пыльные - в автомобилях и автобусах, даже малюсенькие кусочки отражательного стекла в пудреницах. Когда-то она била зеркала в шикарных поместьях дворян, у которых бывала, теперь бьёт в квартирах случайных знакомых. Восемьсот лет ушли, исчезли, испарились, канули в Лету, а вслед за Кайрой все эти столетия тянется блестящий след осколков разбитых зеркал.
Она ненавидит зеркала. Когда-то она их даже боялась, но потом чувство страха умерло под давлением куда более сильной ненависти. Со стороны кажется странным, что бесподобно красивая женщина, заставляющяя любого нормального мужчину обернуться и посмотреть вслед, мертвенно бледнеет и без того светлокожим лицом, стоит лишь ей только увидеть поблизости зеркало. Мало кому доводилось лицезреть, как она подходит к отражающему стеклу и устремляется взглядом куда-то в глубину его, словно отражение её красивого лица вовсе не на поверхности стекла, а где-то далеко-далеко внутри. Но те немногие, кто случайно краем глаза улавливал этот редкий миг - когда Кайра смотрит на себя в зеркало, - непременно поражались тому ужасу, что рождался в омутах её выразительных глаз цвета тёмного индиго.
Она ненавидит зеркала и вот уже восемь сотен лет разносит их в мелкие осколки, втаптывая каблуками в пол, по той простой причине, что лишь в них, этих кусках отражающего стекла может увидеть ту себя, которую больше никто не видит и не сможет увидеть никогда. ...Сто лет назад она прочла в каком-то английском журнале историю о несчастном молодом человеке, чьи возраст и грехи не находили отражения на его лице, а проявлялись лишь в его портрете, уничтожив которых, герой истории убил и себя самого. Кайра долго смеялась, истерически утирая тонкими бледными пальцами редкие слёзы со своих щёк (почти так же нервно, как всякий раз, когда слышала или читала людскую глупую выдумку о том, что вампиры не отражаются в зеркалах), и потом рвала этот журнал на кусочки, стирая из памяти название истории и имя глупого автора, придумавшего трагедию из того, что ей казалось полнейшей чушью. Она завидовала счастливому мальчишке, у которого было лишь одно "зеркало истины", тогда как вокруг неё таких были миллионы. И сколько бы она не разбивала их, зеркала всё равно никуда не денутся, преследуя её всегда и везде, как эти восемьсот лет.
А пока она с ужасом смотрит на своё отражение в каждом зеркале перед тем, как разбить его на мелкие осколки. Смотрит на своё красивое давно мёртвое лицо, страшные омуты тёмных глаз, всегда ярко-алые губы (в зеркале они всегда будут такими, даже если на самом деле она накрасит их ядовито-зелёной помадой) и... тонкую алую линию, берущую начало в уголке её рта.

Его зовут Алекс.
Алекс. Имя-пустышка, имя-простячок, имя-невидимка. Имя незаметное, каких множество в мире вокруг, которое не привлекает к себе внимания и нередко проскальзывает мимо ушей. Имя, которое тут же забывается, стоит лишь его обладателю отойти в сторонку.
Он ничем не проявил себя, не отличился, не вписал своё имя на страницы истории Вселенной. Он так бы и продолжал существовать, медленно отсчитывая год за годом и век за веком, и сгинул бы однажды в памяти мира, если бы не одно-единственное нечто, которое отличает его ото всех остальных ему подобных, кого можно назвать "никто".
Вот уже семьсот пятьдесят лет он бродит по свету, неизменно глядя лишь себе под ноги, отыскивая на дорогах маленькие осколки разбитых зеркал, которые однажды - он уже которую сотню лет твердит себе это, - приведут его к ней. Тогда он поставит перед ней большое старое зеркало, которое неизвестно как осталось целым за все века его путешествий, снимет с него покрывало и заставит взглянуть в него. А сам станет позади, чтобы в зеркале отражались они оба одновременно - мертвенно бледные, алогубые, усталые, с тонкой полоской крови, ведущей ото рта к подбородку, - и покажет, что даже эти губы могут улыбаться, даже эти глаза могут сиять, даже эти веки могут трепетать. А потом он возьмёт её тонкие пальцы и приложит к своей груди, чтобы доказать ей: даже мёртвое сердце может биться, если ему есть ради кого это делать.
Но это будет когда-нибудь. Может быть, ещё через семь с лишним сотен лет. Может быть, тогда, когда зеркал уже не будет. Тогда он сохранит это одно-единственное и всё-таки сделает то, к чему стремится. Когда найдёт её. Когда дойдёт по следу из разбитых осколков туда, где будет она.
Кто знает, быть может, когда-нибудь по всему её - их! - дому будут развешены зеркала, зеркала, зеркала, зеркала...


@темы: Женщины, Маски, Мужчины

00:00 

Сибилла. Май 1233, Китай; сентябрь 1395, Самарканд; октябрь 2006, Неаполь.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Май 1233, Китай.
У моей матери такие тонкие запястья, что когда мне было десять лет, я могла обхватить их сведёнными в кольцо большим и указательным пальцами. И узкие ладони с длинными тонкими пальцами, удивительно красивыми, как крылья красноклювого журавля. Когда эти руки приходят в движение, дыхание смотрящих замирает на губах, а сердце в груди пропускает удар. Её руки пишут в воздухе иероглифы «счастье», «любовь», «нежность» и моё имя, а оно никак не желает становиться в общий ряд, выбиваясь из него острыми углами и гранями. Отец сидит рядом со мной прямо на земле, прислонившись к стволу дерева спиной, а ему на плечо, кружась, падает лепесток отцветающей вишни. Он улыбается, глядя на мать, а когда она замирает, завершив танец, негромко просит: «Танцуй, Мэй Ланг, танцуй ещё!» И мать танцует, рисуя тонкими пальцами новые иероглифы, некоторые из них, самые сложные, мне пока ещё незнакомы, но я запомню их и уже завтра спрошу у учителя, что они значат. Или не спрошу: может быть, эти знаки предназначены только для моего отца?
Мать смеётся, протягивает ко мне руки, зовёт по имени, смешно произнося его и чуть переиначивая на свой лад: смягчает согласные, отчего оно становится немного похожим на мяуканье котёнка. Мать в танце подходит ближе и берёт меня за руку, тянет за собой, а я долго отказываюсь. Не могу я вместе с ней танцевать. У меня никогда не получится делать это так же красиво, как и она. Отец улыбается и кладёт мне на плечо свою ладонь, предлагая присоединиться к матери. Его руки большие, сильные и надёжные, словно в противоположность материнским. Неделю назад этими руками он убил человека, который пытался прокрасться в покои матери. Здесь не любят чужеземцев. Особенно тех, которые увозят из родных стен красивых женщин. Моя мать – красивая.
Она протягивает руку и я наконец-то вкладываю в неё свою ладонь, поднимаюсь, неловко отряхивая с ткани платья лепестки, и, стараясь не думать о собственной неуклюжести, делаю первые движения. Мне не обязательно сверяться с тем, правильно ли я ставлю ноги и верно ли изображаю тот или иной жест пальцами: я столько раз видела, как танцует мать, столько раз повторяла эти движения перед зеркалом, что могу танцевать с закрытыми глазами и без какой бы то ни было музыки. Хотя всё равно получается неуклюже, я смущаюсь, делаю неверный шаг и останавливаюсь. Но мама смеётся, сверкая тёмными глазами, отец вторит ей, а я вдруг ловлю себя на мысли, что у нас замечательная семья: мало кому из благородных господ удаётся жениться именно на той женщине, которую он хочет видеть рядом. Отец говорит, что он счастливый. Мать улыбается, смешно повторяя за ним это же слово по-итальянски. Странно, что она до сих пор по-настоящему не выучила язык. Я прячусь за деревом и, бросив на родителей последний взгляд, ухожу к беседке. И только там, оставшись наедине с собой, закрываю глаза и начинаю танцевать. Не сбиваясь ни на единым жестом. Но всё равно не так хорошо, как моя мать.
Танцуй, дитя, танцуй.

Сентябрь 1395, Самарканд.
…Под ногами противно хлюпает кровь. Они оставили одну женщину на полу, не пригубив ни капли. Просто разодрали горло и бросили валяться почти посреди комнаты, заливая пол вязкой тёмной жижей. Я чувствую их запах, слышу их движения неколькими залами восточнее, ощущаю их жажду… Сталь сверкает серебром, когда я прохожу мимо окна, в которое проникает лунный свет. Медленно и бесшумно. Один за другим три зала, четыре.
Они даже не сразу поняли, что произошло. По сколько им лет? Пятьдесят, сто? И уже трупов больше, чем у некоторых трёхсотлетних. Да в одном этом зале мёртвых тел больше, чем я видела за весь прошедший год! Все мужчины ушли воевать с Тохтамышем, а эти ничтожества воспользовались тем, что в городах и деревнях одни только женщины, дети и старики…
Я выдыхаю на ходу и становлюсь тем, что я есть. Вы приговариваетесь к казни.
Танцуй, палач, танцуй.

Октябрь 2006, Неаполь.
Билеты на самолёт похожи на перья огромной птицы, улетевшей в неизвестность и оставившей после себя только малое напоминание о своём прошлом присутствии. Флоренция. Фло-рен-ци-я… Само слово звучит подобно музыке и, как она, манит меня к себе. Сколько бы не прошло лет.
Но это завтра. А пока сквозь задёрнутые шторы проникает усталый свет заходящего солнца, слабенький динамик ноутбука неохотно рождает на свет знакомую каждым аккордом мелодию, небрежно сброшенные туфли остались где-то на грани ковра и пола, а руки сами тянутся рисовать знакомые символы. Только иные, не те, что писала в воздухе мать. Я не смогла бы начертать их искренне.
«Танцуй, Мэй Ланг, танцуй»… Голос отца, смех матери, запах цветущей вишни – всё подёрнуто полупрозрачной дымкой и видится мне как через запотевшее стекло старого театрального бинокля. Только музыка осталась со мной навсегда. И этот танец, давно забытый даже в самом Китае.
Я научилась танцевать лучше, чем моя мать. Только всё равно этого никто не увидит.
Танцуй, проклятая, танцуй.


@темы: Sibilla, XIII, XIV, XXI, Женщины, Италия, Китай, Самарканд, Фрагменты

21:51 

Камилла дель Торе Филарете. 7 мая 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Седьмой день травичника.
Запись на французском языке


Флоренция – необыкновенный город, не похожий ни на один из тех, что мне доводилось лицезреть. Город живой, бурлящий, шумный и – столь чуждый мне, что каждое мгновение я должна напоминать себе, где нахожусь и кто я есть. Италия менятся быстро: не успела я отвести взгляд от знакомой с детства картины, как она уже изменилась, вынуждая и меня меняться вслед за нею. Или прилагать все возможные и невозможные усилия, чтобы ужиться в её стенах, ведь я хочу остаться прежней.
«Omnia fert aetas», а времени уже прошло достаточно, чтобы всё не только изменилось, но и успело умереть и заново родиться. И благо, что раньше я видела Флоренцию лишь мельком – тем меньше тяжести теперь, когда вижу её совсем иной, нежели запомнила. И тем больше боязни когда-нибудь вернуться в отчий дом, столь давно покинутый, и увидеть, что и он тоже изменился до неузнаваемости, наполнился новыми, незнакомыми мне запахами, голосами, шагами. Остаётся лишь надеяться, что моя путеводная нить не тянется далеко вперёд в оставленное позади прошлое, а если и тянется, то нынешнее отличается от прошлого хотя бы наполовину не так сильно, как Флоренция в моей памяти и Флоренция перед моими глазами.
После тихого Парижа, где остались ещё несколько лет моей жизни, проведённые в среде, которую почти можно было назвать священным словом «семья», этот город кажется мне ещё более чуждым, словно отторгающим меня. Но даже если бы я хотела уехать прочь отсюда, умчаться куда глаза глядят, далеко туда, где эхо Италии, Франции и всей Европы доносилось едва слышно, я бы не могла этого сделать.
Тонкая, почти неосязаемая нить протянулась из Франции в этот чуждый город. Я должна была проделать путь длиною почти в две сотни восходов, держась за призрачную нить, как за единственное, что ещё связует меня с миром. Осталось всего несколько шагов.


@темы: Kamilla del Tore Filarete, XV, Дневники, Женщины, Италия

00:54 

Рианн Линн. Июнь 304 года от начала колонизации. Мейган.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
- Тебе слишком многое известно обо мне, Никс, а я не могу похвастаться взаимным знанием... - Рианн снова повернулась к Нерриану. - Но ты права: мне есть что ему сказать...

Прохладные тонкие пальцы скользнули от середины лба к вискам - мягко и едва ощутимо, словно невидимый мотылёк взмахнул своими невесомыми крыльями, неся на них тонкий аромат жасмина и лёгкую свежесть.
"Здравствуй, хельвайрен, чей голос слышала я и чей зов не давал мне покоя. Я пришла к тебе..."
Невидимый мотылёк щекочет висок и улетает куда-то к бровям, рисует крыльями странные узоры на лице спящего, мягко оглаживает щёки и опускается к подбородку.
"Что бы ни было до этого мгновения, хельвайрен, лишившийся жизни, теперь всё будет иначе. Я знаю это и ты должен знать".
Мотылёк на время исчезает в клубящемся Тумане, и без него могло бы стать пусто и почти страшно, но его сменяет светлокожая ладонь, ложащаяся на лоб - так мать желает единственному чаду добрых снов, вознося неведомым богам молитвы о спокойных ночных часах; так любящая женщина благодарит за нежность своего мужчину, уже уснувшего на её груди; так добрая сказочница одаривает своими чудесами всех детей, не различая среди них ни умных, ни красивых, ни богатых, но делясь радостью со всеми... Так, но в этом прикосновении незнакомой руки было одновременно меньше и больше, много больше...
"Я покину тебя сегодня, хельвайрен, почему-то ставший мне не чужим, но найду тебя, когда придёт тому время".
Мотылёк возвращается, мягко скользит ароматом жасмина по коже, и, прощально взмахнув невидимыми крыльями, исчезает в темноте.
"Я найду тебя, хельвайрен, обретший жизнь заново. Теперь найду".


@темы: Женщины, Иные миры, Фрагменты

20:45 

Безымянная. Когда-то. Где-то.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но у чистейшей капли воды в горном ручье, у скользящего по росе луча утреннего солнца, у падающей с небес сверкающей звезды, у аромата рвсцветающих в полночь хрупких цветов - у всего того нежного, волшебного и чудесного, на что ты похожа, у всего неповторимого нет имён. Поэтому ты, как и прежде, сродни предзакатной дрёме природы, раннему зимнему туману и тихой песне сладкоголосой птицы останешься безымянной, пока будет на то моя воля.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но я не знаю, какое из множества имён подошло бы тебе, светлая и непорочная, добрая и чистая, девственная и прекрасная. Я не знаю, как назвать ту, которая каждое утро встречает с улыбкой радости на невинном лице, опускает белые нежные руки в прохладную свежесть воды и умывает ею свои глаза, ясные и прозрачные, как небо на восходе. Я не знаю, как назвать ту, которая идёт босиком по траве, обнажённая и весёлая, протягивая ладони к ласковому солнцу, ловя его игривые лучи кончиками пальцев и укладывая их плавными движениями на свои длинные волосы цвета тёплого живого мёда. Я не знаю, как назвать ту, которая кусает спелое яблоко, только что упавшее с дерева после одного лишь короткого взгляда, довольно прикрывает глаза и задорно смеётся, когда тонкая струйка сладкого сока скользит по её коже от губ к подбородку и вниз, словно прочерчивая невиданные узоры. Я не знаю, как назвать ту единственную, которая не ведает горя и зла, жестокости и гордыни, лжи и порока, которая с рождения окружена счастьем и радостью, искренностью и лаской, любовью и красотой.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но боюсь, что дав его тебе, я буду вынужден уничтожить прозрачный купол над твоей головой, которое всю твою жизнь был тебе небом, всем твоим миром. Я боюсь, что к тебе ворвутся люди и, увидев их, ты поймёшь, что вся твоя бесконечная и прекрасная жизнь была лишь моей ложью, созданной, чтобы уберечь тебя от жестокости и насилия. Я боюсь, что чудесные сады и леса, луга и озёра, из которых ты черпала свой покой и умиротворение, превратятся в зловонные клоаки, из которых исчезнут малейшие следы жизни, и ты не сможешь вынести этой несправедливости. Я боюсь, что ты не успеешь спрятаться, тебя схватят, превратят в игрушку и будут смеяться над тем, как ты от каждого будешь ждать улыбки и ласки, даже если он размахнулся для удара.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но если я дам его тебе, то очень скоро весь твой мир сгниёт, а ты, не в силах существовать в другом - чужом, жестоком, огромном, незнакомом, - человеческом мире, завянешь, как и цветы возле твоего уже погибшего зелёного ложа. Тебя похоронят жестокие хозяева, вырыв неглубокую яму и небрежно забросав сверху землёй; быть может, лишь кто-то, кто смог почувствовать своим зачерствевшим сердцем хотя бы каплю твоей любви и нежности, поставит над твоей могилой плиту и напишет на ней твоё имя.
Я хотел бы однажды назвать тебя по имени. Но стоит ли дарить его тебе, если оно понадобится лишь для того, чтобы сделать посмертную надпись?


@темы: Женщины, Иные миры, Маски

00:17 

Х'Аллаэн Маррага. Никогда. Нигде.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Тропа, усыпанная золотым песком, на холодных гранях которого днём играют лучи солнца, а ночью танцуют капли луны, скользит по земле среди малахитовых трав и бирюзовых озёр, мимо рубиновых цветов и серебряных паутинок к бронзовым воротам, что без малейшего скрипа открываются внутрь зачарованного белокаменного дворца, укутанного таинствами и чудесами.

Там, в огромном зале, уставленном бронзовыми и мраморными статуями, украшенном шёлковыми драпировками и прекрасными картинами в рамах красного дерева, посреди великолепия драгоценных каменьев и дорогих металлов на золочёном троне восседает великая владычица мира этого и всех миров вокруг. Её очи зеленее самых лучших изумрудов, в их глубине играег магическое живое пламя, способное испепелить душу любого, кто взглянет в эти изумрудные омуты. В её янтарно-яшмовых волосах восторженно прячутся лучи утреннего солнца, не решаясь показаться на свет, пристыженные красотой повелительницы. Её губы цвета морских кораллов всегда чуть приоткрыты, чтобы всякий и каждый терял многие мгновения своей жизни, следя за изгибами молчаливого рта. Ах, если бы она разомкнула губы хоть на миг, повинуясь эмоциям, то сама луна, владыка небесная, спряталась бы за тучи, поняв, что жемчужное сияние улыбки этой женщины затмевает даже звёздный свет в ночи. И белые её, точно самого лучшего мрамора руки покоятся на складках платья пронзительного цвета морского аквамарина.

Ей бы, красавице неземной, владычице великой, вскочить с трона своего высокого, стряхнуть с себя драгоценное сияние и ступить босыми ногами не на усыпанную золотым крошевом тропинку, а на мягкий песок у озера – не бирюзового, а прозрачно-синего, разлившегося не под сапфировым сводом, а под голубым небом. Пройтись бы ей по траве влажной, на не малахитовой, а на свежезелёной поверхности которой сверкают в солнечном блеске не алмазы, но капли росы. Ей бы стряхнуть с губ своих искусственный коралловый блеск и улыбнуться белозубо и радостно губами нежно-розовыми, как небо над морем рассветною порой, ей бы стереть со щёк белизну мраморную и позволить им задорно разрумяниться. Ей бы залиться смехом, подобным не звону серебряных монет, а песне горного ручья, бегущего среди скал. Ожить бы ей, царице мира всего, чтобы хоть раз увидеть владения свои, что простираются дальше этого зала огромного, дальше полей малахитовых и рек бирюзовых, дальше тропы золотого песка…

Но не поднимется владычица с трона своего, не смахнёт загорелой рукой с плеча медовый локон, не ступит босой ногой на траву росистую, не омоет румяные щёки в воде голубой. Среди золота и серебра вечно сидеть ей в зале огромном, уставленном скульптурами, украшенном картинами и драпировками. В окружении камней драгоценных вечно взирать ей с высоты своего трона на жалких странников, пришедших по золотой тропе во дворец её белокаменный. Куда им, беспокойным и суетным, понять её вечную непоколебимую красоту, над которой не властно время.

Разве кто-нибудь может оценить мастерство огранки её драгоценного сердца?


@темы: Женщины, Иные миры, Маски

21:47 

Иоиль и Ивонна. 2002. Париж, Франция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Бокал хрустнул в её пальцах абсолютно неожиданно; осколки осыпались на индийский багровый ковёр коротким стеклянным дождём, после которого ладонь уронила вниз несколько алых капель. Ивонна заметила кровь на своей белой коже далеко не сразу – ещё несколько минут она молча стояла у окна, облокотившись плечом о стену, укрытую тёмной вуалью гардины, и нервно переводила взгляд со стрелок старинных часов на лицо сидящего на софе мужчины. Часы тикали нестерпимо громко, а стрелки бежали вперёд невыносимо быстро [о, куда вы торопитесь, убийцы!], как только умеют в те самые мгновения жизни, когда хочется, чтобы время замерло.
- Почему? – спросила она по-английски. Ивонна так до сих пор и осталась при своём мнении, что Дамиан не может быть французом, хоть и речь его была безупречна, знания о стране абсолютны, документы идеальны, а манерам мог позавидовать любой дворянин и сто, и двести, и пятьсот лет назад. Но та самая женская интуиция, которую одни называют выдумкой литераторов, другие осмеивают, а третьи и вовсе сравнивают с глупостью, подсказывала Ивонне, что здесь она права, и этот странный [притягательный, страстный и неповторимый!] мужчина является далеко не тем, за кого себя выдаёт.
- C'est la vie, - ответил Дамиан, элегантно поднялся, приблизился к женщине и, мягко разжав её стиснутые пальцы, начал осторожно доставать мелкие осколки, которые впились в плоть. Ивонна, ни разу даже не поморщившись, следила глазами, как двигаются его длинные тонкие пальцы [которые возносили её на такие вершины блаженства, о коих не могла мечтать ни одна женщина мира!], которыми мужчина прижал к её ладони белоснежный платок, когда последний осколок был извлечён.
Ивонна не выдержала и положила голову ему на грудь, сжав пальцы вокруг его руки, которой он всё ещё придерживал платок. Дамиан не отстранялся, словно позволяя ей последний раз насладиться его присутствием, обманчивой близостью, которая вот-вот должна была окончиться раз и навсегда. Он сказал, что иначе не может, и у Ивонны не было причин не верить ему, никогда не обманувшему её ни единым словом, ни одним жестом. Дамиан даже не пытался уверять Ивонну, что это имя дано ему с рождения, когда женщина однажды [лёжа с ним в одной постели и положив голову на грудь – так близко с ним, любимым и желанным, что казалось, будто они почти что слились в одно целое…], не поборов любопытства, всё же задала давным-давно мучавщий её вопрос. Дамиан не солгал, он просто промолчал, заменив все слова своей особенной улыбкой, которую дарил лишь ей одной.
- Это жестоко, - вздохнула Ивонна, качнув головой. Непослушные локоны скользнули по плечам и тяжело вздымавшейся груди [чёртово платье подобно тискам, не даёт дышать, я задохнусь, умру сейчас же у него на руках!], но мужчина не коснулся волос рукою, не поднёс к губам в старомодном, но столь прекрасном и нежном жесте. Именно сейчас, только сейчас, а не несколькими минутами ранее, когда он только начал этот разговор, Ивонна совершенно серьёзно осознала, что видит Дамиана последний раз в жизни.
- C'est la vie, - негромко произнёс он, отстранясь. Ивонна невольно залюбовалась им, как делала это всякий раз, едва доводилась такая возможность. Она восхищалась им всем и всему в нём – и этим тёмным высокомерным взглядом, и этими тонкими гордыми губами [нет, нет, не думать, только не о них!], и всегда немного отстранённым прекрасным лицом, и чуть насмешливым глубоким баритоном, и странными манерами образца вековой давности… Всем этим почти что демоническим обликом, под которым скрывалось... Хм, надо признать, она так и не поняла до сих, что именно скрывалось под ним и скрывалось ли что-нибудь вообще, или же он и правда был таким, каким казался.
- Ты не будешь жалеть об этом? - Ивонна подняла глаза, решив во что бы то ни стало выдержать его следующий взгляд. Выдержала, но если бы попыталась сосчитать крохотных мурашек, пробежавших вниз по позвоночнику, сбилась бы где-то на втором десятке. А и было их во много раз больше, чем женщина хотела признавать.
- C'est la vie, - только и пожал плечами Дамиан, глядя на неё с какой-то странной печалью в тёмных глазах. Ивонна вдруг подумала, что подобная печаль очень хорошо знакома ему и причиняет куда больше страданий, нежели он желает показать.
- Это ведь не потому, что я тебя старше? – с деланным равнодушием спросила женщина, не отводя взгляда. Должно быть, именно поэтому ей и удалось заметить, как странно дёрнулась его изумительная бровь. Дамиан отрицательно покачал головой, и Ивонне на миг показалось, что его взгляд сейчас окинет её с ног до головы так же, как и раньше, вплетя в себя нежность и страсть, мягкость и вожделение. Ивонна была красива и в пятнадцать, и в двадцать, и даже сейчас, когда неумолимый ход стрелок жизни постепенно подкрадывался к сорока пяти годам, поэтому женщина и не удивилась, что этот молодой божественный [демон, демон проклятый, любимый демон!] мужчина обратил внимание именно на неё, которая была старше его почти на двадцать лет. Но сейчас она усомнилась, усомнилась всего ни мгновение и тут же устыдилась этого. – Да, я знаю, знаю, прости.
- C'est la vie, - снова сказал он эти уже осточертевшие слова на своём идеальном французском, настолько безупречном, насколько может быть изучен лишь чужой язык – тщательно отшлифованный, но чужой. А может быть, дело даже не в интуиции, а в том, что Ивонна порой слышала, как он бормочет что-то во сне [после ночей, которые… нет, нет, не думать, забыть!], бормочет не по-французски, а на незнакомом ей языке, немного странном и нигде ранее не слышанном. Женщина мотнула головой, силясь прогнать неумолимые мысли, а Дамиан неожиданно приблизился к ней вплотную, рывком притянул к себе, обнял так сильно, что на мгновение ей даже показалось – задушит, - после чего так же быстро отстранился и, не оборачиваясь, направился к двери.
- Дамиан… - приглушённо окликнула Ивонна, когда он уже одной ногой переступил порог. Услышав её голос, мужчина остановился и замер. – Как тебя зовут?
- Иоиль, сын Исайи, - он ответил почти сразу же, женщина даже удивиться не успела.
- Ио…иль… - Ивонна повторила незнакомое имя, единственная ассоциация с которым тянулась куда-то в библейские сюжеты, с которыми она была знакома весьма посредственно. Впрочем, сейчас было нечто иное, чему Ивонне следовало посвятить своё внимание. – Ты не ответил мне, Иоиль, сын Исайи, почему ты уходишь, если не хочешь этого делать?
- C'est la… - начал он, но был вынужден прерваться из-за возгласа Ивонны.
- Не смей! Я слышала эту фразу уже дюжину раз! Не смей говорить, что такова жизнь! – женщина едва балансировала на той грани, где завышенный голос уже почти перерастает в нервный вскрик.
- Не скажу. Жизнь тут ни причём, - ответил Иоиль и оглянулся, заставив Ивонну поразиться тому, какими странными [старыми, невероятно старыми…] выглядят глаза молодого мужчины. - C'est la guerre.
И вышел.
Дверь мягко заняла привычное место, а Ивонна ещё несколько секунд слушала, как затихающие шаги теряются в оглушаюшем стуке её сердца. Оно грохотало так громко, так невероятно громко! Ивонне захотелось, чтобы оно вдруг остановилось - тогда ничто не мешало бы ей слышать любимые шаги ещё на несколько мгновений дольше.

…Посадка на самолёт, следующий рейсом «Париж – Рим», уже почти закончилась, когда к регистрационной стойке подошёл длинноволосый брюнет с мрачными тёмными глазами. Протянув работнице аэропорта паспорт и терпеливо дождавшись окончания всех необходимых процедур, он поблагодарил девушку, забрал документы и направился по переходу на взлётное поле.
- Ты видела, каков красавец?! – одна из девушек-работниц ткнула другую локтем в бок. – Не похож на француза.
- Он итальянец, я имя запомнила, когда документы проверяла, - ответила другая, мечтательно опустив ресницы. – Сальватор Ивоннетти.

«C'est la guerre, любимая, такова война. С бессмертием».


@темы: XXI, Женщины, Мужчины, Фрагменты, Франция, Маски

13:45 

Сибилла. 22 октября 2006 года. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Клуб "Via Lattea". Праздник в честь 245-й годовщины вступления на трон Принца Чезаре.

Никакого конферансье или иного человека, извещающего посетителей о том, что с минуты на минуту начнётся музыкальная программа, на сегодняшний вечер в «Via Lattea» не предполагалось, а потому гостям клуба предстояло догадываться об этом самим. Впрочем, в этом не было ничего сложного. Сперва изменилась музыка. Ненавязчивая мелодия чиллаута с редкими вкраплениями блюза и джаза без вокальных партий плавно, словно река – в море, перетекла в иную музыку. Вернее, то была даже не музыка, скорее некий ритм – мелодичный, но сам собой не представляющий настоящего произведения, способный быть лишь основой для чего-то более цельного и совершенного. Этот ритм растёкся по залу, проникнув в каждый угол и невольно обратив на себя внимание всех присутствующих, напомнив им столь хорошо знакомый звук – стук живого человеческого сердца, то мерно сокращающегося в груди, то начинающего взволнованно трепетать или испуганно рваться наружу… Ритм заменил собой музыку на несколько минут и затопил собой пространство. В зале погас свет, погрузив помещение клуба во мрак, нарушаемый лишь одним лучом прожектора: свет прорисовывал чёткую линию откуда-то сверху к центру невысокой сцены, что располагалась у стены; удачное место и хорошая работа планировщика – от любого столика сцена была видна как на ладони. Чуть рассеянный свет прожектора падал на сцену, подчёркивая тёмный силуэт виолончели, стоящей у невысокого круглого табурета. Сцена пустовала несколько десятков секунд, но за миг до того, как кто-то из гостей заведения уже готов был обменяться приглушёнными нетерпеливыми фразами, в широкий круг света неторопливо вышла женщина.

Она двигалась словно в странном танце и одновременно будто в окружении океанских вод: грациозно, плавно и медленно, как в кинофильме, плёнка которого по неизвестно какой причине начала раскручиваться на скорости, в полтора раза меньше привычной. Небольшой шаг, сперва на носок, потом всей стопой опуститься на прохладное покрытие сцены, - босиком и абсолютно бесшумно, и даже если бы в зале в это мгновение не звучал ритм музыкального сердца, любой из гостей не услышал бы звука шагов. Колени стройных ног прикрывала белая ткань простого платья, удерживающегося на одном плече и чуть соскользнувшего с другого. Ткань мягко струилась по стройной, но без излишней худобы фигуре, облегала округлость груди, рисовала изгиб талии и срывалась вниз, оглаживая линию бедёр. По сравнению с цветом кожи, тронутой лёгким загаром, это простое платье казалось почти ослепительно-белым, контрастируя с чернотой волос, густым водопадом ниспадающих на плечи и спину чуть ниже поясницы. Пряди цвета самой ночи обрамляли аристократически красивое лицо женщины, в котором наравне с европейскими угадывались и восточные черты: прямой нос, мягко очерченная линия губ, матовая кожа, брови вразлёт, тень длинных тёмных ресниц на щеках, чуть подрагивающие веки… Ни следа косметики на и без того ярком и выразительном лице, она была бы здесь такой же лишней, как и электрическое освещение рядом с лунной дорожкой на ночном морском просторе. Женщина двигалась к центру сцены с закрытыми глазами, как будто её вела сама музыка, направляя именно туда, куда было нужно дойти.

Она замерла на миг, остановившись перед табуретом, прежде чем опуститься на сиденье, сведя прикрытые белой тканью колени вместе, опустив правую руку вниз и чуть отведя назад, где она спряталась позади табурета и за складками платья, а пальцами другой руки, самыми кончиками, коснулась подола над самыми коленями. Ритм мелодии чуть дрогнул – словно сердце пропустило один удар. Изящные музыкальные пальцы потянули белую ткань вверх, медленно, сантиметр за сантиметром обнажая кожу, колени скользнули в стороны – и лёгкая ткань водопадом упала меж ними. Первый за всё это время резкий жест, подобный броску хищной кошки, - левая рука, отпустив подол, перехватила гриф стоящей рядом виолончели и рывком притянула к себе. Длинные ноги, прикрытые белой тканью чуть выше колен, всё так же медленно, как и почти все предыдущие движения, обняли отполированные изгибы виолончели, этой скульптуры женского тела в облике музыкального инструмента, пальцы левой руки пробежали по грифу вверх, а правая ладонь, только что прятавшаяся за спиной, в плавном движении скользнула вперёд, изящно придерживая смычок. Смычок лёг на струны. Колени стройных ног сжали округлые изгибы виолончели. Женщина замерла и, казалось, прекратила дышать, лишь тень от длинных ресниц, всё ещё скрывающих глаза, трепетала на коже. Ритм сбился, сорвался с приглушённым хрипом в бездонную пропасть, но тут же родился вновь, и на сей раз он звучал в унисон со стуком сердца в груди виолончелистки; тем, кто смотрел на неё сейчас из темноты зала, это было слышно отчётливо.

Рука, придерживающая смычок, дрогнула и сотворила первый аккорд. Резкий взлёт ресниц – и женщина открыла глаза, устремив свой взгляд не то в пространство, не то одновременно в глаза каждого из сидящих в тёмном зале; чёрные настолько, что невозможно отличить зрачок от радужки, они блеснули неким внутренним светом, сопровождающим новорождённую музыку. Об игре маэстро нередко говорят, что инструмент в его руках поёт и плачет, стенает и едва слышно шепчет на ухо, смеётся и исходится в крике… Виолончель под умелыми руками женщины не просто рождала звуки музыки, но жила своей жизнью и творила жизнь новую; эта жизнь срывалась со струн, скользила со сцены в тёмный зал, прокрадывалась к столу каждого из гостей, осторожно поднималась по складкам брюк и юбок, обнимала за плечи и ненавязчиво, но неудержимо манила вслед за собой. Женщина не играла знакомые всем произведения мастеров классики и не пыталась преподнести популярные ритмы в новом звучании. Музыка, начинающая своё существование под её изящными сильными руками, была чем-то новым, доселе не существовавшим в этом времени и пространстве, - не импровизация, но творение мира, чистая магия в звуке, как ни странно могло показаться это сравнение по отношению к всего лишь смертной женщине с отполированным куском дерева в руках…

Музыка воспламеняющей страсти сменялась мелодией тихой печали, после которой приходил черёд гимна свободе, оде искренности или воспеванию порока, музыка говорила обо всём на свете, находила в глубине души каждого слушателя некие струны, виртуозно выбирала среди них несколько самых туго натянутых и осторожно касалась их кончиками пальцев – и внутри того, чьи струны были задеты, рождалась, вторя виолончели, своя собственная мелодия. Кто-то видел в этой музыке самое совершенство, суть красоты как она есть, воплощение всего прекрасного, что только могло родиться на этой земле. Другой слышал призывы к неким свершениям, решительным действиям, широким шагам вперёд, только вперёд, никак не назад. Третий ощущал, как в глубине души рождается еле удерживаемое желание, и он бросал быстрый взор на сидящую рядом женщину, нервно облизнув губы. Четвёртый улавливал в этой мелодии отголоски дальних далей, зовущих, манящих, призывающих ступить на бесконечную дорогу, ведущую во все стороны света. Музыка находила те или иные струны в душе каждого, кем бы он ни был. И перед чьими-то глазами всплывали образы далёкого прошлого, уже давно покрытого пылью времени и туманом новых впечатлений, осколки той памяти, которую он тщательно таил от посторонних взоров, а порой даже от самого себя…

Музыка не замирала ни на единое мгновение, одна мелодия перетекала в другую, женщина не останавливала движения руки, держащей смычок – то грациозное парение, подобно крылу бабочки или падающему с ветви осеннему листу, то быстрый выпад, сродни смертельному уколу в поединке на шпагах. Музыка, плавные или резкие движения, напряжённость ног, сжимающих округлые бока виолончели, соскользнувший чуть ниже по плечу один рукав простого ослепительно-белого платья, красивое лицо непроницаемой статуи – и пристальный взгляд чёрных, как сама тьма, глаз, устремлённых в душу всех и каждого сразу.

Музыка смолкла так же неожиданно, как и родилась. Оборвалась посреди аккорда, словно прерванная в самом расцвете жизнь, которую отобрали без спроса. Мелодия-основа исчезла на миг раньше музыки, и только сердце продолжало стучать в груди женщины, отбивая ритм смолкшей музыки. Женщина встала, позволив ткани платья соскользнуть вниз и прикрыть колени. Коротким жестом вернула на прежнее место виолончель. Без единого звука возложила смычок на табурет. Развернулась, качнув густой волной смоляных прядей, и так же неторопливо, ступая босой ногой сперва на носок, ушла со сцены. Прожектор погас, в клубе зажгли уже привычные неяркие лампы. И только в этот момент сидящие в зале гости очнулись от почти магической зачарованности мелодией, вспомнив о том, что после выступления стоит поаплодировать. Казалось, с того мгновения, как виолончелистка вышла на сцену, прошло всего несколько минут, но те несколько человек, перед которыми до начала выступления стояла чашка обжигающе горячего кофе, от коего к потолку неспешно поднималась тонкая призрачная дымка, вдруг заметили, что к моменту исчезновения женщины со сцены напиток уже почти совсем остыл.

Вновь полившийся из скрытых от глаз колонок тихий чиллаут показался на удивление чужеродным. Кто-то из работников клуба с величайшей осторожностью унёс со сцены инструмент, и через несколько минут уже ничто не напоминало присутствующим о недавно рождавшейся здесь магии музыки. Только внутри каждого до сих пор трепетали виртуозно задетые струны.

…Спустя полчаса откуда-то из служебных помещений к стойке бара прошла высокая женщина, ступая с грацией танцовщицы, потомственной дворянки или хищницы, почти так же бесшумно, как и некоторое время назад, когда она двигалась по сцене. Узкая юбка цвета тёмного бургундского вина прикрывала колени, такого же цвета приталенный пиджак с рукавами до локтя был расстёгнут, чёрная блузка с низким декольте в виде зауженного треугольника позволяла увидеть неяркий блеск серебряной цепочки, на которой удерживался небольшой изысканный крестик. Чёрные туфли на каблуке, кружевные перчатки высотой до запястий в тон туфлям, небольшая сумочка-конверт того же цвета. Густая смоль волос была собрана чуть ниже затылка, с трудом соглашаясь удержаться от стремления упасть на спину; от плена была свободна лишь одна короткая прядь, которая волнистой струйкой падала на лицо. Присев на край высокого стула, женщина положила сумочку на столешницу барной стойки, с вежливой улыбкой попросила бармена подать ей чашку кофе по-бедуински и, скользнув беглым взглядом тёмно-вишнёвых глаз по сидящим в зале, обратила всё своё внимание на ароматный напиток в фарфоровом сосуде.


@темы: Sibilla, XXI, Женщины, Италия, Фрагменты

21:38 

Камилла дель Торе Филарете. 3 июня 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Третий день червоника.
(Запись на французском языке)


Судьба, рок, карма, фортуна, фатум и - люди…
Бесконечное множество тонких разноцветных нитей, переплетённых меж собой в сложном узоре, где порядок становится путаницей, а хаос превращается в гармонию. Не видеть эти нити, не верить в них, заставить собственное тело не чувствовать маленьких узелков, к нему привязанных, - так просто и ни к чему не обязывающе. Закрывать глаза, запрещать рукам осязать, не позволять телу ощущать… Быть может, это было бы самым разумным и верным решением, но даже если бы я не была вынуждена видеть, чувствовать и осязать, я всё равно бы выбрала сложный путь зрячей среди толпы слепцов; какой бы тяжёлой, тёмной и неправильной ни была истина, пусть лучше она впивается нитями в тело и душу, чем это мерное покачивание на иллюзорных нитях обманчивости.
Флоренция – огромная паутина, сплетавшаяся веками и с каждым годом наполняющаяся всё новыми нитями, узелками, переплетениями, разрывами… Я – паучиха на ней, Чёрная Вдова (так, кажется, меня здесь прозвали?), пробирающаяся по лабиринту самых разных нитей – толстых и тонких, светлых и тёмных, одиночных и туго связанных с другими в прочный узел или тонко сплетённых в сложный узор, - в поисках той единственной, которой суждено быть обвазанной вокруг моего запястья или, быть может, талии, шеи, головы…
Я уже чувствую вибрацию этой нити совсем рядом. Она мало где пересекается с другими, она отличается от них уже тем только, что я пробираюсь сквозь паутину именно к ней. С другими нитями она почти не переплетается, но где-то в прошлом соединяется прочным узлом с другой нитью, которая когда-то была обвязана вокруг моей головы. Нить дрожит, вибрирует и не даётся в руки, прячась от меня за паутиной множества других. Время, длившееся почти двести закатов, потратила я на то, чтобы распутать лабиринты нитей, когда ползла по паутине за ней, единственной, оставив позади Париж и дорогу от него до Флоренции.
Теперь необходимо лишь напраться терпения и сил – нить уже совсем близко. Я почти вижу её невдалеке, почти могу коснуться дрожащими от усилий пальцами.
Но как же сложны эти последние движения по паутине нитей… После длинного пути необходим отдых – как воздух, вода, земля, как огонь. Но отдохнуть я смогу только лишь когда эта нить скользнёт в мою ладонь, переплетётся вокруг пальцев, запутается в волосах или обвяжется вокруг шеи. Только когда наступит этот час. Только “когда”. Не существует “если”…
Nunquam petrorsum, semper ingrediendum.


@темы: Kamilla del Tore Filarete, XV, Дневники, Женщины, Италия

21:10 

Мария. 1895. Австрия, Вена.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Мария сидит у окна в глубоком старом кресле, обитом жёсткой коричневой тканью. За мутным стеклом проплывают в разные стороны экипажи, проходят куда-то по своим делам озабоченные мыслями люди и пробегают дворовые собаки, сейчас, как и всегда, занятые поисками своего прожиточного минимума, выброшенного кем-то на грязную мостовую прямо из окна. Мария лениво скользит взглядом по стене дома напротив, где лучи заходящего солнца вырисовывают вычурные узоры, и провожает глазами пыльные экипажи, которые неохотно тянут за собой уставшие к вечеру кобылы. Мария ждёт, когда среди привычного океана пыли, обыденности и серости, столь свойственных этому забытому Богом кварталу, появится одинокий корабль, способный разбить своими бортами волны грязи. Её глаза бродят от ступеней соседнего дома до скотобойни, от светловолосого затылка бегущего домой сына сапожника до кости, которую грызёт плешивая дворняга, от трещинки в ободе колеса проезжающего мимо небогатого экипажа до кучи конского навоза, нашедшей своё место посреди дороги. Взгляд скользит от одной заоконной картины к другой, а руки Марии в это время живут своею собственной жизнью, взлетая и опадая, совершая свой зачарованный танец на белой тканевой сцене, которая с каждым новым взмахом руки немного преображается. Мария вышивает гладью на белом вафельном полотенце моря и скалы, далёкие страны, которых никогда не видела и не увидит, разве что в очередном ночном сне, кои с годами начали навещать её всё реже.

Из горящего в углу камина с треском выскакивает небольшой уголёк, падает в нескольких дюймах от давно истоптанного блеклого ковра и испускает дух, поднимающийся к потолку лёгким дымным облачком. Мария приглушённо охает и быстро встаёт, скинув вышивание с колен на кресло, чтобы как можно быстрее подбежать к камину, схватить большие щипцы и ими отправить уголёк-путешественника туда, где ему полагается быть. Когда она рывком поднимается со своего старого кресла, оно разочарованно скрипит голосом побитого жизнью скряги-пропойцы, недовольно отдавая комнате то небольшое количество тепла, которое успело впитать от тела Марии. Когда она возвращается и вновь садится, кресло снова приглушённо скрипит с показным недовольством, но тут же засыпает, обласканное женским теплом.

Руки Марии всё так же танцуют над белым полотенцем, глаза её по-прежнему выискивают за окном тёмное пятно богатого экипажа, а губы замирают в задумчивой полуулыбке, которая, кажется, совершенно случайно забрела в эту тёмную комнату, чтобы ненадолго остаться на лице женщины. Закончив вышивать серый массив сражающейся с морем скалы, Мария пронзает иглой лежащее на подлокотнике кресла тёмно-бордовое тряпичное сердце подушечки, тянется рукой к коробке с нитками и уверенно выбирает из многоцветной мозаики светло-синий клубок. Сердце-игольница соскальзывает с подлокотника, вынуждая женщину вновь оторвать взгляд от окна, чтобы склониться к полу за подушечкой, нашедшей пристанище у носка домашней туфли. Мария возвращает игольницу на подлокотник, не глядя пронзает игольное ушко клинком синей нити и начинает новую волну. Когда за окном темнеет и Мария, уже несколько минут переставшая глядеть сквозь мутное стекло на улицу, где уже ничего невозможно различить, откладывает полотенце с вышивкой в сторону, за дверью слышатся приглушённые шаги поднимающегося по ступеням человека.

Граф N всегда заходит без стука. Он единственный человек во всём бесконечном мире, которому Мария это позволяет. Граф N запирает за собой дверь, прислоняется к ней спиной и некоторое время смотрит на сидящую в кресле женщину, чью фигуру скрадывают тени, едва ли рассеиваемые светом уже начавшего угасать камина. Мария складывает руки на коленях, чуть склоняет голову набок, позволяя нескольким прядям волос соскользнуть из-за плеча на грудь, и выжидательно смотрит на пришельца, ни единым словом или жестом не подгоняя его к совершению каких-либо действий или шагов. Граф N стоит у двери ровно десять минут. В его жизни почти всё согласовано по времени, даже этот небольшой ритуал приветствия. Разве что прийти он может в любое время дня и ночи, но вне зависимости от часа суток ровно десять минут своего присутствия он проводит вот так стоя на пороге, облокотившись спиной на запертую им самим дверь и молча изучая взглядом поглощённую домашним сумраком женщину. Когда положенное время истекает, граф N глубоко вздыхает, пожимает плечами, стряхивая напряжение заполненного событиями дня, словно оставляя все следы своей сегодняшней жизни за пределами этой комнаты, после чего неспешно приближается к креслу, тянется холёной рукой во внутренний карман своего плаща и кладёт что-то на колени женщины.

Мария бережно подносит подарок графа к своим глазам и радостно улыбается, оглаживая тонкими пальцами изгибы мягкой подушечки в форме сердца. Когда завтра утром женщина рассмотрит его получше, она узнает, какого цвета эта новая игольница, и решит, куда именно его положит. У неё уже много таких подушечек-сердец, всех возможных оттенков красного и даже некоторых других цветов. Каждый день перед вышиванием она выбирает одну из игольниц, нарекает её именем сегодняшнего дня и берёт с собой, аккуратно укладывая на подлокотнике или коленях. Но это будет завтра. А сейчас Мария медленно поднимается из сердито скрипящего кресла, отходит к совершенно тёмному углу комнаты и возвращается оттуда уже без обеих игольниц, уложенных в специальные коробочки, которые она собственноручно делает из бумаги. Мария подходит к графу N, уверенно берёт его за руку и всё так же безмолвно уводит за собой в другую комнату, не такую большую, как предыдущая, и куда более тёмную. Но свет им уже не понадобится.

Когда через несколько часов граф N спускается по ступеням крыльца к ожидающему его экипажу, пряча в складках плаща кошель с деньгами, над городом уже правит бал тёплая ночь поздней весны, принесшая восточный ветер, который даже из этих трущоб ненадолго прогоняет пыль и вонь. Граф N старательно обходит кучу конского навоза, попытавшуюся попасться ему под ноги, подходит к экипажу и, перед тем как скрыться в его благоухающей новомодным ароматом мягкой темноте, поднимает глаза к окну, за которым стоит Мария и улыбается ему на прощание. Граф N не видит сейчас её лица, но знает, что женщина там, она всегда провожает его улыбкой: он запомнил это по своим более ранним визитам. Граф N садится в экипаж, дав знак кучеру направляться домой. Через несколько дней или, возможно, даже завтра он снова появится в грязном переулке, пряча лицо под складками капюшона и прижимая к груди новую игольницу в виде сердца. Мария всегда им радуется. Куда больше, чем золотым монетам, которые граф N неизменно оставляет на каминной полке перед тем, как скрыться за входной дверью.

Когда-нибудь он обязательно посвятит Марии стихотворение. Напишет его изящным почерком на дорогом пергаменте, обвяжет алой лентой и оставит на её коленях вместе с очередным сердцем-подушечкой. Он ещё не знает, о чём будет это стихотворение, он придумал пока только две последние строки. Копыта ухоженной кобылки бодро стучат уже по чистым камням мостовой богатого квартала. Где-то в трущобах, в тёмной комнате, освещаемой лишь уже почти погасшими углями в камине, обнажённая Мария отходит от окна и возвращается к своей смятой постели, чтобы привести её в порядок и отдаться сну, как несколькими минутами ранее отдавалась мужчине. Граф N удобнее устраивается на мягком сиденье, запрокидывает голову, опускает веки и негромко декламирует последние две строки своего будущего стихотворения:
И шлюха с именем Богородицы
Улыбнулась мне из окна…



@темы: XIX, Австрия, Женщины, Маски

00:20 

Камилла дель Торе Филарете. 24 июня 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Двадцать четвёртый день червоника.
(Запись на греческом языке рваным почерком)


Ты будешь нести свой груз в одиночку?
О, что знаешь ты о тяжести бремени, от которого невозможно освободиться ни на миг, и об одиночестве, которое длится не неделями и месяцами, а годами и десятилетиями – всю твою жизнь? Что ты, таящий в глубине себя лишь тёмные тени, можешь знать о безграничной тьме, умеющей саваном укутать тело, сдавить до хруста костей и не выпускать так невыносимо долго, что кажется, будто смерть уже схватила за руки и готова увести по дороге из колючего пырея? Но в самый миг облегчения вдруг осознавать, что спасительная кончина не приблизилась ни на шаг, а саван тьмы слегка ослабил свои мучительные объятия или даже отпустил тебя совсем, бессменной тенью следуя по твоим шагам, готовый в любую минуту вновь прижаться к тебе в порыве дьявольской страсти…
Быть может, я не права. Быть может, ты шествуешь по краю обрыва ничуть не менее глубокого, чем мой. Но одно я знаю точно, и эта единственная причина способна доказать, что тебе знакома хотя бы одна грань многоликого счастья: ты волен сам выбирать, нести ли тебе свой груз в одиночку или разделить с кем-либо. В этом твоё счастье, ты, в котором течёт необыкновенная сила, ты, который одним словом приблизил меня к самой смерти, ты, который никогда не увидит этих строк…


@темы: Италия, Женщины, Дневники, XV, Kamilla del Tore Filarete

11:58 

Сибилла. 23 октября 2006 года. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
"Villa La Casagrande", Via Castelguinelli, 84 - 50063 Figline Valdarno – Firenze.

Каждый новый раз – как самый первый, и пальцы с внутренним трепетом касаются струн, и смычок кажется продолжением руки, и музыка заменяет собой и без того ненужный кислород… Я смотрю в глаза сидящих в темноте и вижу внутри них всё те же туго натянутые струны, в любой момент готовые завибрировать и призвать своего владельца к тем или иным мыслям, чувствам и действиям. Их глаза распахнуты, - о, они даже не знают, насколько широко! И я провожу смычком по струнам, дарю им музыку, а с нею на несколько минут и жизнь, которой они когда-то давно лишились, я гляжу в их глаза, словно в глубокие колодцы, на дне которых притаилось нечто. Желание, жажда крови, алчность, гнев, похоть, опасение, осторожность, страсть, возбуждение, безразличие – струны внутри каждого рождают слышимую лишь мне волну музыки, в которой я как рыба в воде или сказочная русалка, выглядывающая из-под ветвей плакучей ивы на берег. Сегодня – русалка, увидевшая среди знакомых и неудивительных обитателей суши нечто привлёкшее её внимание…
Когда-то я ненавидела всех их. Всех и каждого – только за то, кто они есть. Когда-то я истово верила в то, что уничтожу любого, до кого только смогу добраться. Мёртвое должно быть мёртвым. Когда-то я мечтала стереть их лица земли, одного за другим, десятки, сотни и тысячи, пока в мире не останется никого, в чьей груди не бьётся сердце. И в качестве финального аккорда проследовать за ними и самой. Потому что в моей груди сердце тоже не бьётся. Мёртвое должно быть мёртвым. Когда моя ненависть исчезла, я уже не помню. Знаю лишь, почему. Мёртвое не может чувствовать боли. А если чувствует? Значит ли это, что где-то внутри него всё ещё остаётся осколок жизни? Быть может, это стоит назвать бессмертной и вечно живой душой?
Вопрос рождает ответ, но из ответа появляется новый вопрос, - порочный круг замыкается, кружа вокруг меня не одну сотню лет. Но до тех пор, пока в чьих-то глазах, которым полагается быть мёртвым, скользят искры жизни, я буду упрямо считать, что для этого мира пока ещё не всё потеряно, и мёртвое может быть живым где-то внутри себя. Иначе бы оно не могло ощущать боль, тоску и печаль, которые не в силах излечить даже время, очень, очень долгое время, таящееся в глубине фиалковых глаз.
Но больше ни слова, ибо, если скользнуть взглядом от глаз чуть в сторону, не позволить иллюзии завладеть мною, как перед мысленным взором память начинает услужливо пролистывать страницы уже моего прошлого, уже моей печали, и демонстрирует другие глаза, которые смотрели на меня снизу вверх с красивого бледного личика – последнего, что осталось красивым… Нет, ни слова более. И без того оставшаяся часть ночи была заполнена воспоминаниями. Ни слова. Silentium.
По крайней мере сейчас.


@темы: Sibilla, XXI, Дневники, Женщины, Италия

01:41 

Анна и Стас. 195*-1999. Москва, Россия.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, сразу стало намного легче жить. До сих пор её нещадно терзали мысли о том, что однажды она состарится, превратится из молодой красивой женщины в немощное сморщенное тело, способное лишь на поглощение пищи, испражнение жидкостей и вялое шевеление конечностями. Теперь же выходило так, что умрёт она задолго до того, как утратит возможность выглядеть более-менее достойно и сама за собой ухаживать. Сперва она думала ограничиться тридцатью годами, но, пересмотрев старые фотографии бабушек-прабабушек и взглянув мельком на свою мать, поняла, что благодаря генам и собственным умелым ручкам в тридцать будет выглядеть не старше двадцати с небольшим, да и в четыре десятка годков вполне себе ничего останется. Но дальше - ни-ни!

Когда она решила, что умрёт в сорок лет, сразу стало намного проще. Раньше казалось, что жизнь почти бесконечно длинная, и никуда не нужно торопиться с познанием всех её прелестей - успеется. Но в то же время было постоянное ощущение, что жизнь коротка, что она может оборваться в любой момент, а потому нужно всенепременно успеть испробовать всё-всё-всё, узнать то, чего она не знает и позволить себе столько слабостей и искушений, сколько может выдержать тело. Теперь оба глупых предрассудка остались далеко в прошлом. Она совершенно точно знала, сколько ей осталось ходить по планете, а потому могла составить чёткий план развлечений и искушений, чтобы одновременно и не распаляться на несколько десятков занятий, но и не прибывать в состоянии пассивного ничегонеделания.

Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, вслед за этим решением последовали другие, логично связанные с первым, точно такие же чёткие, ясные, а потому просто-таки гениальные, а ведь всё гениальное - просто. Она совершенно точно определилась, что никогда и ни за что ни в кого не влюбится. Не будет романтических встреч под луной, беззвучных рыданий в подушку, подсчётов расходов на свадьбу и составления брачного контракта. Зачем все эти сложности, зачем такой риск? Она достаточно много слышала печальных историй о несчастной любви и о том, как некоторые не слишком сильные духом влюблённые особы наглатывались таблеток или перерезали вены в ванной. А так как она была девушкой весьма впечатлительной и при этом не обладала особо сильным характером, она чётко сознавала, что такой печальный исход вполне возможен, а этого она допустить не могла, иначе как же тогда её решение умереть ровно в сорок?

Когда она решила, что умрёт в сорок лет, многие вопросы тут же сошли на нет. В детстве она играла со своими красивыми куклами в дочки-матери и представляла себе, как однажды к ней приедет прекрасный принц, женится и сделает ей очаровательную дочку, которой всегда будет пять лет, с самого рождения и до самой смерти - чтобы благополучно миновать период пелёнок-распашонок, но и не достичь подросткового максимализма с переходным возрастом вкупе. Поэтому она отметила в своём мысленном списке дел, которые никогда не стоит даже начинать, пунктик "не иметь детей". Ведь дети мало того, что отнимают кучу драгоценного времени, которого до сорокалетия на самом-то деле не так уж много, но ещё и требуют от тебя потом определённой доли ответственности, например, ухода за будущими внуками, а этого она себе позволить никак не могла, потому что в сорок лет должна умереть. Так куда тут внуки?

Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, за окном светило ласковое весеннее солнце, из колонок звучала любимая лёгкая музыка, пальцы обнимали стакан с прохладным соком из свежевыжатых апельсина и грейпфрута в соотношении два к одному, под ухом кое-как держалась телефонная трубка, из которой доносился восторженный голос очередного поклонника, а настроение грозило вот-вот дотянуться до одной из самых высоких шкал, какие только существуют. Она записала все свои мысли и ощущения в потрёпанную кожаную тетрадь, чтобы потом никто не обвинил её, будто она приняла столь важное решение в плохом настроении, состоянии затяжной депрессии или после тяжёлого разрыва со своей половиной. Ей было потрясающе хорошо и весело, и эти чувства усилились вдвое, когда она выбрала день своей смерти.

Она была по-своему счастлива в эту минуту и много минут, часов, дней, недель, месяцев и лет после.


Когда ей было двадцать три, она уже знала вкус почти всех алкогольных напитков, имела какое-никакое представление о наркотическом кайфе и разбиралась в дорогих сигаретах. Она получала невыразимое удовольствие, когда первый раз пробовала эти мерзости, как сама их называла, но потом тут же теряла к ним интерес.

Когда ей было двадцать семь, она по уши влюбилась в своего начальника. Он был вдвое старше, женат и имел троих детей. Она по утрам громко хохотала, лёжа на подушке лицом вверх, показывала язык луне, когда прогуливалась по ночам в полном одиночестве или с каким-нибудь из недолгих приятелей, и составляла в два столбика список всех достоинств и недостатков любимого начальника, после чего, тихонько хихикая, нещадно вымарывала пункт "невероятно хорош в постели", потому как абсолютно не имела представления о том, является ли это правдой.

Когда ей было тридцать, она подобрала на улице бездомного котёнка, притащила его к себе домой, вымыла, обзаведшись десятком кровоточащих царапин, накормила и привела в божеский вид. Котёнок оказался невероятно хорош, до безобразия обаятелен и совершенно паскуден, от чего она умудрялась одновременно и приходить в восторг, и наливаться оправданной злобой. Она назвала кота Сынок, чем шокировала свою мать, только в тот момент окончательно потерявшую надежду увидеть внуков.

Когда ей было тридцать два, она встретила меня. Меня звали Стас, мне только-только исполнилось шестнадцать, я окольными путями уехал из родного города в столицу на заработки, не оставив за спиной ровным счётом ничего, что было мне дорого. К тому времени, как её тёмно-зелёный "опель" слегка подпихнул меня под бок, я успел нажиться почти зажившим фингалом, сломанным ребром, московским акцентом и несколькими сотнями зелёных хмурых дядек в кармане.

Когда ей было тридцать три, она таки свыклась с мыслью, что куда проще поселить меня в своей квартире, нежели чуть ли не каждый день ждать, пока я приеду с окраины к ней в центр, чтобы очередной раз ублажить до состояния полного изнеможения. Нет, вы не подумайте ничего "такого", я ведь просто массаж ей делал. Ну и завтрак иногда, если она допоздна задерживалась на работе и вечером бухалась в постель без сил.

Когда ей было тридцать четыре, она заявила, что я массажист от бога и повар от дьявола, но всё равно попросила принести кофе в постель, а когда я выполнил её распоряжение в буквальном смысле, в постель то бишь, она минут десять хохотала как полоумная, спрятав лицо в подушку, забавно повизгивая и утирая потом кулаком слёзы смеха с пока ещё сонных глаз.

Когда ей было тридцать пять, она рассказала мне о своём решении умереть в сорок, удивилась тому, что я отреагировал на это всего лишь пожатием плеч, и долго потом выспрашивала, почему я не был шокирован, почему не стал её отговаривать и неужели я её совсем не ценю, на что я отвечал, что, конечно, ценю и именно поэтому уважаю её выбор.

Когда ей было тридцать шесть, она снова упомянула о своём решении, впервые за прошедший год, и спросила меня, а можно ли, не совершая самоубийства, просто взять и умереть тогда, когда захочешь. Я предложил убить её. Она назвала меня психом, рассмеялась, потрепала по волосам, разделась до пояса и попросила размять затёкшую спину.

Я был по-своему счастлив тогда и несколько лет после, живя вместе со странной женщиной, ставшей мне не то сестрой, не то спутницей жизни, с которой можно было без задней мысли поцеловаться перед сном в губы или проспать всю ночь в обнимку, не беспокоясь о том, что что-то может пойти не так, не в ту степь и не по той дороге.

На её сороковой день рождения я подарил ей её мечту. Пуля оставила меж её бровей ровнёхонькую небольшую дырочку, похожую на третий глаз.
В её завещании было указано только моё имя, хотя я никогда не просил её об этом, да и она сама не заводила разговор на подобные темы. Нотариус вручил мне запечатанное письмо, написанное ею четыре года назад; на светло-бежевым листе её небрежным, но при этом изящным почерком были написаны только пять слов: "спасибо, что убьёшь меня, дарлинг". Я подумал, что когда она называла меня психом, она вовсе не шутила.


Знаете, доктор, она, пожалуй, была права. Иначе я бы не сидел сейчас перед вами, который раз объясняя свою версию произошедшего. До сих пор не понимаю, почему меня не осудили, а признали невменяемым. Странно. Впрочем, нет, так оно и есть, я псих.
Только сумасшедшим дано исполнять чужие мечты.


@темы: XX, Женщины, Маски, Мужчины, Россия

16:03 

Василиса и Константин. 1999. Московия, Русь-матушка.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Седьмой раз подряд за последние пять минут она попыталась проникнуть в зал заседаний, но снова потерпела неудачу, отделавшись синяками на обоих запястьях (двое детин одинаковых с лица выставляли её за дверь довольно осторожно, но явно недооценили свои собственные силы), испорченным настроением и приступом здоровой злости. Поругавшись для порядка себе под нос, девушка оглянулась по сторонам, убедилась, что никого нет, и наклонилась к двери, приникнув к замочной скважине, сквозь которую вполне можно было разглядеть, что происходит в зале заседаний, где собрались уже почти все приглашённые. Пустыми оставались лишь несколько стульев по обеим сторонам длинного стола, да высокое кресло во главе. Гости о чём-то приглушённо переговаривались (до неё долетали лишь обрывки фраз), шутили, смеялись, изредка явно переругивались, какая-то вспыльчивая кикимора даже умудрилась метнуть в соседа то ли комком болотной тины, то ли полусгнившим цветком кувшинки.

Под лопаткой засвербило. Девушка передёрнула плечами, не желая отвлекаться: по ту сторону двери как раз начали выяснять отношения сидящая в здоровенной бочке зеленоволосая русалка и солидного вида котяра с золотой цепью на шее ("Аки новый русский!" - хихикнула мысленно девушка). Увлечённая этим зрелищем, она ещё трижды передёргивала плечами, прежде чем сообразила, что под лопаткой вовсе даже не чешется - просто кто-то периодически постукивает ей по спине пальцем. Девушка прикрыла глаза, ожидая скорые проблемы, шумно выдохнула и, резко крутанувшись на каблуках, развернулась, почти полностью готовая предстать перед лицом опасности.

Опасность улыбалась. Опасность обаятельно улыбалась во все тридцать два белоснежных зуба, очаровательно сверкала сапфирово-синими ("Ой, мамочки!") глазами и сдувала со лба неуместно упавшую на лоб прядь тёмных волос. Опасность смотрела на девушку сверху вниз, чуть приподняв правильной формы бровь и являя на красивом лице выражение то ли вежливой заинтересованности, то ли умело сдерживаемого смеха. Опасность оказалась чертовски привлекательным молодым мужчиной чуть выше среднего роста, стройным, одетым по последнему писку моды, даже слегка щеголеватым, но при этом кажущимся словно бы сто лет знакомым, как соседский мальчишка, друг по песочнице, к четверти века выросший, похорошевший, добившийся больших успехов, но при этом оставшийся старым добрым знакомым.

- З-здрасьте... - неловко кивнула девушка, чтобы как-то сгладить нависшую над ними паузу. Закинув длинную золотисто-русую косу за спину, она засунула руки в широкие карманы джинсов и теперь стояла, чуть покачиваясь с пяток на носки, всем своим видом демонстрируя, что она тут совсем случайно, не имеет ровным счётом никакого представления о закрытом заседании и вообще просто ждёт подружку, которая пошла припудрить носик.
- И вам добрый вечер, - ещё шире улыбнулся молодой человек ("Ой, како-о-о-ой! Держите меня семеро!"), отчего показался ещё более обаятельным, хотя девушке казалось, что дальше уже и без того некуда. - Вы на ЗаЗаГерС?
- За-за-что? - переспросила она, на несколько секунд от удивления зависнув на кончиках пальцев, а потом шумно шмякнула каблуками ботинок о пол.
- Закрытое Заседание Героев Сказок, - терпеливо, как школьнице, объяснило дивное видение мужеского полу, достав из кармана бейдж и махнув им перед носом девушки, которая, впрочем, не успела прочесть имени своего собеседника.
- Да-да, именно туда. Только меня не пускают, свол...эээ... нехорошие! - вовремя прикусила она язык, чтобы не показаться совсем уж не сказочной, а очень даже а-ля двадцать первый век. - А меня не меньше других волнует проблема потери популярности народных сказок у детей дошкольного и младшего школьного возраста! Разве я виновата, что на это дурацкое заседание приглашали только по одному представителю от каждого рода?! Разве я виновата, что этот старый козёл-профессор мне за доклад на два балла меньше поставил только потому, что ему, видите ли, не по душе мой характер?! А?!

Девушка даже шаг вперёд сделала, едва ли не наступая на внимательно прислушивающегося к её словам молодого человека, словно это он и был пожилой привиредливый Козёл Иванович, которого, кстати, все студенты недолюбливали. Впрочем, девушка тут же сообразила, что не на того ругается, быстро сделала шаг назад и снова принялась нервно покачиваться с пяток на носки, хмуро глядя на стоящего перед ней человека. А тот, не прекращая обаятельно улыбаться, вдруг спросил:
- Простите, а с кем я имею честь?..
- Василиса, - просто ответила она, внутренне охнув ("Надо же, имя узнаёт! Авось понравилась я ему?").
- Василиса Прекрасная? – не то спросил, не то сказал он, на что девушка отреагировала усмешкой.
- Нет, не она.
- Значит, Василиса Премудрая?
- Угу, вы бы это Козлу сказали, - откровенно хихикнула девушка.
- Тогда… - молодой человек задумался, забавно закусив нижнюю губу и подняв глаза к потолку.
- Скорее уж Василиса-вполне-себе-ничего-такая-и-к-тому-же-не-дура, - хмыкнула девушка, а уже через мгновение с удивлением наблюдала, как представительный молодой мужчина держится за живот и покатывается от хохота, утирая тонкими аристократическими пальцами выступившие на красивых глазах слёзы.

Отсмеявшись, случайный знакомый достал из кармана пиджака снежно-белый платок, утёр им мелкие капли влаги с ресниц, вернул платок на место, после чего галантно подал Василисе руку. Девушка возрилась на протянутую ладонь, как Змей-Горыныч на меч-кладенец в руке добра молодца, - так же удивлённо и непонимающе. Но молодой человек терпеливо держал ладонь на весу, так что нужно было как-то реагировать.

- Это в каком смысле? – спросила Василиса, в полной мере осознавая глупость вопроса, но не имея времени придумать хоть что-то пооригинальнее.
- Я приглашаю вас на заседание. В качестве исключения. Вы даже можете зачитать свой доклад наравне с другими приглашёнными, - просто сказал красавец мужчина и приоткрыл дверь в зал. Василиса была так ошарашена, что не нашла ничего лучше, кроме как плюхнуть свою ладошку в протянутую руку и последовать вслед за своим малознакомым собеседником в помещение. А там уже смолкли шум и звук голосов, на них устремились сотни глаз (пар, троек и десятков с носа), и девушка судорожно сглотнула, представив, как после заседания старшая сестра, присутствующая здесь как раз таки по приглашению, с удовольствием придушит родную кровиночку, не озаботившись даже о наличии живой воды в ближайшем аптечном киоске.

Молодой человек тем временем двинулся к противоположному концу зала, где усадил Василису на удобный стул по правую руку от стоящего во главе кресла, больше похожего на уменьшенную копию королевского трона ("Я не верю в любовь с первого взгляда! Не верю! Я не верю! Ой, мамочки, ну какой хорошенький, а?"). Девушка молча (!) присела на самый краешек стула, осторожно поглядывая из-под опущенных ресниц на гостей, которые теперь во все глаза откровенно пялились на неё, словно она и не Василиса-вполне-себе-ничего-такая-и-к-тому-же-не-дура двадцати лет от роду, а Чудо-Юдо какое-нибудь. Впрочем, нет, Чудо-Юдо сидело от неё метрах в десяти и старательно вылупливало большущие глазищи, как и все остальные. Василиса нервно покосилась на своего спутника, но подавилась уже готовым соскользнуть с губ вопросом, когда поняла, что тот уселся в то самое похожее на трон кресло и водрузил на стол возле своей левой руки табличку с надписью «председатель». Девушка кашлянула, пытаясь показать этим звуком одновременно несколько мыслей: а) ах, бессовестный, не мог сразу сказать, а я-то так перед тобой изголялась; б) какая же я дурында, так опростоволоситься перед таким мужчиной, и что он только обо мне подумал; в) всё прощу, только пригласи потом чайку в буфете выпить, а?

Молодой человек обаятельно улыбнулся, глядя только на неё, потом вдруг подмигнул, отчего у Василисы душа в пятки ушла, после чего перевёл взор на остальных участников заседания. Но перед тем, как начать свою речь, которую явно ожидали все остальные, председатель склонился к Василисе и тихим шёпотом, чтобы только она услышала, спросил:
- Пойдём потом кофе выпить, а?
Девушка только кивнула, ослепительно улыбнувшись мужчине своей мечты. Пересталась слегка, наверное, - какой-то старичок-боровичок напротив схватился за сердце, словно увидел не девичью умешку, а волчий оскал. Но Василиса этого не заметила, потому что мужчина всей её жизни тоже улыбнулся, на этот раз как-то даже немного застенчиво, и тихонько добавил:
- Обещаешь?
- Обещаю! – громким шёпотом провозгласила Василиса, чем заработала ещё несколько порций пристальных взглядов.

А председатель тем временем принял серьёзный вид и начал торжественное приветствие, как оно полагается по всем традициям. Только в самом конце своего выступления молодой человек хитро усмехнулся.
- Пожалуй, прежде чем перейти к повестке дня, я представлюсь тем, кто меня ещё не знает, - красавец снова подмигнул Василисе. – Константин Константинович. Бессмертный. Можно просто – Кащей.

Василиса упала со стула.


@темы: XX, Женщины, Маски, Мужчины, Россия

23:11 

Сибилла. 23 октября 2006, Флоренция, Италия.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
"Villa La Casagrande", Via Castelguinelli, 84 - 50063 Figline Valdarno - Firenze.

Из всех возможных смыслов жизни для меня уже давно существует только один: есть за что бороться. Но, пожалуй, умение мира порой удивлять, дополняет смысл жизни неким очарованием. Должно быть, звучит цинично, но я не желаю лгать самой себе.
Флоренция удивляет меня не впервые. Последний раз я была здесь… давно. И она, как женщина, соскучившаяся по редко посещающему её любовнику, показывает себя с неожиданных сторон, скрывая недостатки, чтобы задержать его ещё хоть ненадолго. Получается с переменным успехом. Я видела её, когда этих многоярусных огней ещё не было, когда воды Арно ещё были прозрачными почти до самого дна, когда в городе витали ароматы цветов и свежей сдобы, а не запах бензина. Но времена меняются, и, как это ни сложно порой, нельзя не признать, что вслед за ними меняется всё вокруг. Но всё же сегодня Флоренция, право, меня удивляет.
Бродить до самого утра по относительно знакомым улицам, слушая мелодичный перестук каблуков, напевая себе под нос музыку осени и старательно отгонять раз за разом наплывающие волны памяти, - пожалуй, если бы не последнее, этот многочасовой променад можно было бы назвать весьма приятным. Виолончель в чехле ничуть не мешала, я привыкла к инструменту и скорее склонна ощущать, что его порой недостаёт, нежели наоборот. Звук шагов, электрические огни, не позволяющие ни на миг забыть о том, какой нынче год, нередкие полуночничающие прохожие… И только с рассветом, когда городские огни погасли, Флоренция совсем ненадолго напомнила мне себя юную, какой навсегда останется в моём сердце. И восходящее солнце окутало её сияющим ореолом, эту Мадонну среди городов, стареющую – увы - по воле времени.
…Я столкнулась с ней на одной из центральных улиц в двух шагах он ночного супермаркета, когда уж было собралась словить такси и отправиться в отель. Столкнулась – и замерла невольно, не веря своим глазам, обонянию и даже внутреннему чувству узнавания. Первые несколько секунд могла только думать: что она делает здесь, во Флоренции? А старая Эльза…

[…Старая Эльза курит трубку. Клубы густого дыма лениво поднимаются от её тонких губ вверх и растворяются, не долетев до потолка нескольких десятков сантиметров. Эльза не отводит от меня своих пристальных тёмных глаз, похожих на крупные бусины или обработанные камни опала, и почти не моргает. В её маленькой кухоньке, необжитой, освещённой лишь одной тусклой лампочкой, свисающей на проводе с потолка, но всё равно странно уютной, пахнет травами. Хозяйка передёргивает плечами, поправляя цветастый платок, и только сейчас позволяет себе продемонстрировать, что всё же испугалась.
- Поставь чаю, - произносит она наконец, и голос её похож на скрип старых половиц в заброшенном доме. Я поднимаюсь из-за стола, подхожу к плите, снимаю чайник и, наполнив его водой, ставлю на конфорку. Электрическую, не газовую. И чайник тоже самый обычный, со свистком. И холодильник ещё советского производства, хотя, признаться, я даже не знаю, выпускают ли здесь, в Венгрии, свои холодильники. Не столь важно. В маленькой кухоньке немного захламлено, но две чашки, которые я извлекаю из сушки, чтобы поставить на стол – всего их там дюжина, но каждая из разного сервиза, - сверкают ослепительной чистотой. Старая Эльза курит трубку, мы обе молча ждём, когда закипит чайник, и смотрим друг на друга, поглощённые своими мыслями. Я думаю о том, что часом ранее, бесшумно крадучись по подворотне, даже не предполагала, что окажусь в гостях у этой женщины.
Я преследовала его пять месяцев. Он всегда умудрялся уйти ровно за несколько секунд до того, как я обнаруживала место очередного его убийства. Он исчезал, оставляя за собой кровавый след, берущий начало ещё весной из старенькой квартирки на окраине Братиславы, где утром после какой-то студенческой вечеринки нашли дюжину обескровленных трупов. На кой чёрт ему одному столько крови – до сих пор не имею понятия. Он сбежал в соседнюю Венгрию, я последовала за ним, и вот уже почти схватила, почти… Он заломил немолодой уже женщине руки за спину, зажал рот (почему просто не одурманил? Таки не двух десятков лет от роду и явно умеет…) и впился в шею. Только приглядевшись, я увидела на шее женщины несколько побрякушек, которые явно были не просто бижутерией. Впрочем, если они и защитили старую цыганку от дурмана, то от хватки вампира спасти были не в состоянии. В реальном времени прошло от силы три секунды между двумя мгновениями – когда я увидела свою жертву и когда, после короткого колебания, сделала первый шаг. Выбор у меня был небольшим. Я пожалела, что не изменила хотя бы лицо, и теперь мне нужно было либо убить обоих – чтобы женщина не запомнила того, как я выгляжу, либо спасти женщину и отпустить жертву в тот момент, когда я подобралась на расстояние удара. Притвориться предусмотрительной, но случайной прохожей.
- Чем ты его? – спрашивает меня старая Эльза, пропуская меж тонких губ струйку дыма и отвлекая от мыслей о том, каким образом я буду выслеживать жертву теперь, когда позволила уйти.
- Святая вода, - пожимаю плечами, и это первое, что я сказала ей. Почти час назад, безрадостно проследив за тем, как скрывается в темноте еле сдерживающий крик боли вампир, я всего лишь помогла ей подняться, подала чистый платок, чтобы она приложила его к ране на шее, и собиралась уж было идти своей дорогой, как цыганка потянула меня за руку и, удивляя, позвала выпить чаю. Почему я согласилась?
- И распятье в сумочке? – Эльза хрипло смеётся, звук напоминает карканье вороны в октябрьском сквере, да и глубоко посаженные глаза цыганки похожи на вороньи – небольшие, чёрные и пристальные. Я лишь улыбаюсь вместо ответа, возвращаюсь к плите за вскипевшим чайником и заливаю в две чашки кипяток поверх заварки. По кухоньке лениво ползёт запах мяты, а я сажусь на свою табуретку, обнимаю руками чашку и с улыбкой смотрю на цыганку.
Она тоже долго молчит, изучающе глядя на мои руки. Взгляд цепкий, внимательный, способный увидеть то, что многим не дано. Ловлю себя на мысли, что Эльза – одна из тех немногих, кто действительно умеет читать по лицам и линиям на ладони, не то что большинство шарлатанов. Ловлю себя и на том, что любуюсь ею сейчас: этими плотно сжатыми тонкими губами, носом с едва заметной горбинкой, чёрной смолью волос с одной-двумя серебряными нитями, цветастым платком на плечах, кривой трубкой в морщинистой ладони и длинной юбкой в духе лучших традиций её народа, но больше всего – глазами.
- Красивые у тебя руки, - говорит вдруг цыганка, когда на дне моей чашки остаётся всего ничего. – Музыкальные. Играешь на чём-то?
- Виолончель и скрипка, - просто отвечаю я, ограничившись только двумя любимыми инструментами.
Кивает. Молчим ещё несколько минут, допивая свой чай и всё так же глядя друг на друга. А Эльза то и дело скользит глазами по моим ладоням.
- Красивые руки, - повторяет снова.
- Погадать предложишь? – криво усмехаюсь я, не в силах скрыть чуть жёсткую иронию.
- Тебе что ль? – цыганка снова смеётся, на этот раз без веселья в голосе. Смех этот замирает неожиданно, и Эльза глядит на меня своими пристальными, мудрыми, всё понимающими глазами, в которых отражается тусклый свет одинокой лампочки. Добавляет тихо, будто печатая слова, и по лицу её, изрезанному морщинами, скользит лёгкая тень страха: – Да я скорее тому упырю сама горло подставлю, чем на твою руку взгляну.
Улыбаюсь, с минуту глядя в её глаза, оставляю чашку на столе, и, кивнув хозяйке, иду к выходу. Она окликает меня хрипло, когда я уже переступаю порог кухни. Называет улицу где-то на окраине Будапешта, объясняет, как добраться и просит прийти. Я покидаю её кухню, квартирку и сам дом, вступая в предпоследний день лета уходящего века.
А назавтра я прихожу по указанному адресу. Сама не знаю, зачем. Их всего два десятка человек, считая Эльзу – ещё не табор, но семья. Она берёт меня за руку, не глядя на ладонь, и представляет как свою добрую знакомую. И чуть напряжённые лица людей, привыкших к тому, что мало кто их встречает и привечает, тут же разглаживаются, улыбаются. Через минуту я знаю всех по именам. Через полчаса без труда ориентируюсь во всех родственных связях. Через час, когда стемнело, к ним присоединяется Раду, их баро, и я понимаю, откуда у Эльзы «иммунитет» перед чарами того вампира. Раду старше его и может позаботиться о своих людях. Ещё через пять минут он громко хохочет, слушая рассказ Эльзы о том, как молодая деваха плеснула в лицо упырю святой воды, и я в этот момент абсолютно уверена, что этот двухсотлетний вечно молодой мужчина смеётся искренне, как и остальные члены их семьи. Кто-то тянется за гитарой, две девушки запевают «Нанэ цоха», молодой цыган берёт в руки бубен, а старая Эльза курит свою трубку, сидя чуть в стороне и не сводя с меня взгляда. Только один раз отворачивается, говорит что-то Раду, и баро, улыбнувшись, протягивает мне старенькую скрипку…
Я ухожу из последнего летнего дня в этом веке в первый день его последней осени, оставив за спиной небольшой табор, сумевший на несколько часов заставить меня забыть о том, какой на дворе год. И совсем не кажется странным, что в наши дни можно вот так сидеть у костра на окраине города, петь старые песни и почти чувствовать, что где-то чуть в стороне мирно спят кони, привязанные у походных шатров… Раду сумел сохранить в своём маленьком мирке то, что уже почти везде кануло в лету. А я ухожу в первый день осени, ощущая спиной, что старая Эльза…]


…Старая Эльза хмыкнула, когда меня узнала. Её взгляд неожиданно сверкнул какой-то толикой радости. Или мне показалось? Тонкие плотно сжатые губы сложились в улыбку, нарисовав ещё несколько морщинок. Она почти не изменилась за эти шесть лет. Разве что несколько серебряных нитей вплелись в темноту волос.
Я смотрела в её глаза, ощущая, как вновь поружаюсь куда-то, где нет высотных домов, электрического света, микроволновых печей, кредитных карточек и унитазов с подогревом. А Эльза улыбалась. Уже потом она рассказала, откуда взялась здесь, во Флоренции, - Раду повёл свой табор на свадьбу к брату. Конечно, этот брат, живущий где-то у самого «каблука» страны, приходился и самому баро, и его табору седьмой водой на киселе, но я почему-то не сомневалась, что когда самой Эльзе придёт время покидать этот мир, упомянутый брат, сняв с ноги удобный сапог, отправится в Венгрию, дабы проводить старуху в последний путь.
Когда Эльза сказала, что уже завтра они снимаются с постоя, на моём лице, должно быть, промелькнуло вполне читаемое огорчение, потому что женщина негромко рассмеялась и предложила прийти сегодня ночью. Как и в тот раз шесть лет назад, назвала место и время, объяснила как туда добраться. Помолчала десяток секунд и добавила тихо: «Приходи. Это будет последний раз, когда мы с тобой увидимся». Я улыбнулась, совершенно чётко осознавая, что она права. Старой Эльзе недолго осталось ходить по земле. Женщина кивнула, развернулась и, открыв стеклянную дверь, вошла в супермаркет. Век двадцать первый с извращённым удовольствием ударил меня в грудь, выбивая ненужный выдох.
Верю ли я в случайные встречи?..
Я приду.


@темы: XXI, Sibilla, Дневники, Женщины, Италия

18:41 

Камилла дель Торе Филарете. 25 июня 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Двадцать пятый день червоника.
(Запись на греческом языке)


Ты поспешила. Ты поспешила, Камилла, и сама сознаёшь это яснее ясного. Слишком рано были произнесены слова, слишком неожиданным оказался вопрос, слишком не подходящим явилось время. Чего стоило немного подождать? День, два или неделю – как делала всегда до этого дня. Подождать, пока он привыкнет видеть неподалёку от себя твой силуэт в толпе незнакомых людей, постоянно ощущать твой взгляд сквозь почти не прозрачную вуаль, слышать твои слова и не погружаться в омут удивления от каждой новой произнесённой фразы.
Всего лишь подождать. Чего стоило? Быть может, целой жизни.

…Но что это, почему я пишу о себе, словно о другом человеке?
Возможно, слишком сложно признать, что я допустила эту ошибку: не разглядела грани меж дозволенным и запрещённым. Но я ли виновата в том, что не было больше сил сдерживать себя? Две тысячи рассветов и закатов минуло с того дня, когда я последний раз вздыхала свободно, не чувствуя, как из меня медленно и мучительно вытекают сила, воля и самоконтроль. Когда я увидела его впервые, когда эта неуловимая нить приблизилась ко мне на расстояние вытянутой руки, словно нечто невидимое и всемогущее упало на плечи, до боли сжало их, сдавило грудь и начало тянуться к шее, затрудняя дыхание и превращая выдох в хрип. Почему так? Неужели лишь из-за того, что к своей цели я приближалась слишком долго? …Ещё ни разу я не слышала отказа. Всегда всё удавалось сразу же и, кем бы ни был спрошенный, он почти без раздумий ответствовал на мой вопрос: «Да».
Но сегодня я была слишком слаба, чтобы выдержать ещё несколько дней или, что ещё мучительнее, недель ожидания. Лезвием гильотины слово «нет» убило мою уверенность в простом исходе этого пути. Нить, едва давшись в руки, расцарапала кожу до крови, впилась в измученную плоть, чтобы через мгновение вырваться из моих рук прочь.
Стало немногим легче. Должно быть, так чувствует себя калека, руку которого схватила неизлечимая и быстро распространяющаяся по всему телу болезнь и долго мучила; если отрубить ему эту прогнившую конечность, он испытает адскую боль, но она со временем прекратится, рана заживёт, а отсутствие руки покажется лучшей альтернативой отсутствию жизни. Вот и я после этого мучительного «нет», испытав бесконечно долгое мгновение боли и страданий, смогла вздохнуть свободней. Вот только моя рана не заживёт со временем, как рука увечного. Моя рана вновь начнёт выедать меня изнутри, с каждым днём высасывая всё новые и новые силы. Это облегчение – лишь короткая передышка, после которой я снова должна буду пытаться услышать на свой вопрос совсем иной ответ. И кто знает, что случится, если он снова окажется отрицательным… Новое облегчение после мгновения полусмерти и некоторое время для ещё одной попытки? Или же этого шанса уже не будет? Кто знает…


@темы: Kamilla del Tore Filarete, XV, Дневники, Женщины, Италия

21:08 

Камилла дель Торе Филарете. 25 июня 1470. Италия, Флоренция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Двадцать пятый день червоника.
(Запись на латинском языке очень мелким шрифтом)


Случайностей не бывает.
Каждые шаг, поступок, слово, взгляд не случайны. Каждые рассвет, закат, дождь, снег не случайны. И тем более не случайна каждая встреча. Любая встреча.
Да и кто бы мог поверить, что это лишь случайность: за всего лишь два дня встретить столь необычных людей (?) в стенах одного города. Нити паутины хаотично пересекаются с не свойственными им скоростью и страстью, но в хаосе этом нет случайностей, лишь странный и не понятный мне пока порядок и смысл. Кажется, что сама Флоренция – одна великая не случайность, и всё внутри неё подчинено закону неслучайности.
Я не случайно прибыла именно сюда.
Я не случайно выбрала именно этого человека.
Я не случайно впервые услышала отказ.
Я не случайно пролила “Слёзы Тота”.
Я не случайно была привлечена цветами.
Я не случайно увидела тьму.
…Я не случайно забыла перчатку?
Одна не случайность следует за другой не случайностью. И в следовании этом была бы закономерность, если бы не моё ощущение, уже давно переросшее в понимание, знание того, что среди множества закономерных не случайностей этого города и всего мира одна случайность всё-таки существует. И случайность эта – я.


@темы: Kamilla del Tore Filarete, XV, Дневники, Женщины, Италия

18:59 

Карл. 23 декабря 2007. Польша, несколько десятков километров от Гданьска.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
По осени, когда подолгу не переставали дожди, чуть позднее, когда таял первый снег, и в начале весны, когда оттепель меняла зимнюю сказку на грязь и слякоть, дорога превращалась в непроездное и непроходимое нечто, на некоторое время отрезая себя саму от основного шоссе. Казалось бы, всего несколько десятков километров от Гданьска, Европа, двадцать первый век, до современного шоссе рукой подать, а эта дорога так и оставалась не покрытой асфальтом и размываемой дождями и талым снегом. Впрочем, земля эта была частным владением, а раз хозяин не желал себе жизнь упрощать, то и государство не стало заниматься благотворительностью, вот и превращалась широкая дорога едва ли не в болото дважды в год. Но так было осенью и весной.

К концу декабря подморозило, снег не только укрыл землю и приукрасил чёрные ветки деревьев, но успел за городом навалить сугробы в половину человеческого роста. Шоссе, ведущее от города к городу, регулярно расчищали, но и про поворот с основной колеи не забыли – не любящий асфальтовое покрытие владелец ближайшего участка земли явно относился куда более положительно к снегоуборочной технике и исправно оплачивал со своего счёта за уборку сугробов с единственного пути, соединяющего его жилище с относительно близким городом. Километрах в десяти уже были поразбросаны деревни и застроенные загородными домами участки, ещё одна отходящая от шоссе дорога вела к очередному небольшому местечку, нежно любимому туристами (особенно американскими и японскими) за построенный ещё в семнадцатом веке замок, недорогие по европейским меркам гостиницы и горячий шоколад в глиняных чашках. Так что перекрёсток выглядел довольно забавно: идеально прямая серая асфальтовая линия от Гданьска в сторону другого более-менее крупного города, чуть более узкая, но такая же прямая и серая полоса – к местечку с замком и другими достопримечательностями, сейчас, к Рождеству, заполненному туристами, ещё одна вела к участку загородной застройки, и, наконец, тоже широкая, но белая-белая и далеко не прямая дорога, а как будто нарочно криво вьющаяся меж сугробов и деревьев.

Учитывая близкое расположение города, рассчитанного на туристический интерес, указатель на перекрёстке устроили соответствующий: под старину, с выпиленными из дерева красивой формы досками, где среди резьбы узорчатой вязью на польском и английском – для приезжих - были написаны названия ближайших населённых пунктов. Одна стрела указывала на Гданьск, вторая – на ближайший крупный город, - именно из этих двух мест приезжало большинство туристов. Третья устремила свой зауженный конец в сторону городка с замком и некоторым числом других достопримечательностей. Четвёртая – на расположенную в семи километрах россыпь загородных домов, где многие семьи предпочитали встречать Рождество, оставляя города. Пятая доска немного отличалась от остальных, хотя чем именно – понять было сложно. Вроде той же формы и размера, из того же дерева выпиленная, тем же узором украшенная. Может, чуть потемнее, как будто висела немногим дольше, да по верхней линии в древесине видны были небольшие углубления, всего лишь чуть более тёмные точки, как если бы множество птиц годами выбирали именно этот указатель для того, чтобы передохнуть в перелёте, и сдавливали дерево коготками; вот только сколько же это птиц должно своими тонкими лапками поработать, чтобы в обработанном твёрдом дереве даже такие мелкие пятнышки оставить? А ещё этот указатель был единственным из всех, на котором направление было написано только на польском, без перевода на английский и, более того, что могли заметить разве лишь местные, далеко не современном польском, а старом, который давно не живёт даже в самых далёких и забытых богом местах, не говоря уж о частном владении всего в нескольких десятках километров от Гданьска.

О том, что даже на самых подробных картах местности этот поворот на белую дорогу не обозначен, тоже могли порассказать, например, за чашкой горячего шоколада после визита приснопамятного замка. Вот только как-то так рассказывали, что никто из туристов, даже самых любопытных, так и не сунул свой нос на ту дорогу. Хотя, в сущности, рассказывать было нечего: местные жители куда больше знали о достопримечательностях городка и истории замка, чем о владельце довольно большого участка земли, простиравшегося от начала белой дороги и ведущего куда-то дальше, к усадьбе. Оттуда иногда выезжал автомобиль, направлялся в сторону Гданьска и возвращался через несколько часов, должно быть, с покупками и запасами на две-три недели, когда снова выбирался в путь. Но кто сидел за рулём или жил в неизвестном доме, известно не было. Так и оставалась белая дорога тщательно расчищенной, но нехоженой, и к кануну Рождества лишь микроавтобусы да отдельные автомобили скользили мимо неё, притормаживали на несколько секунд, чтобы экскурсоводы могли рассказать своим подопечным только что выдуманную мистическую историю, а потом сворачивали с одной идеальной серой полосы на другую идеальную серую полосу и держали путь к городку, где их уже ждал замок, маленькие гостиницы, горячий шоколад в глиняных кружках и россыпь прочих достопримечательностей.

А снежные хлопья, похожие на перья ангелов с рождественских открыток, медленно кружась, опускались на белую дорогу.


@темы: XXI, Женщины, Игры, которые играют в нас, Мужчины, Польша

La mascarade

главная