• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
Записи с темой: Мужчины (список заголовков)
21:03 

Кайра и Алекс.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Её зовут Кайра.
Кайра. Имя-осколок, имя-стекляшка, имя-обломок разбитого зеркала. Имя режущее, кромсающее, пронзающее, впивающееся. Имя, которое рассыпается на сотни мелких кусочков, которое безжалостно царапает своими острыми краями, которое не может смягчиться.
Вот уже восемьсот лет как она бьёт зеркала. Все зеркала, которые встречаются ей. Маленькие карманные кругляши, которые девушки прячут в своих косметичках, большие зеркала в полный рост, которые украшают стены в магазинах, старинные многовековые раритеты, которые хранятся в музеях, мутные стекляшки в общественных туалетах, пыльные - в автомобилях и автобусах, даже малюсенькие кусочки отражательного стекла в пудреницах. Когда-то она била зеркала в шикарных поместьях дворян, у которых бывала, теперь бьёт в квартирах случайных знакомых. Восемьсот лет ушли, исчезли, испарились, канули в Лету, а вслед за Кайрой все эти столетия тянется блестящий след осколков разбитых зеркал.
Она ненавидит зеркала. Когда-то она их даже боялась, но потом чувство страха умерло под давлением куда более сильной ненависти. Со стороны кажется странным, что бесподобно красивая женщина, заставляющяя любого нормального мужчину обернуться и посмотреть вслед, мертвенно бледнеет и без того светлокожим лицом, стоит лишь ей только увидеть поблизости зеркало. Мало кому доводилось лицезреть, как она подходит к отражающему стеклу и устремляется взглядом куда-то в глубину его, словно отражение её красивого лица вовсе не на поверхности стекла, а где-то далеко-далеко внутри. Но те немногие, кто случайно краем глаза улавливал этот редкий миг - когда Кайра смотрит на себя в зеркало, - непременно поражались тому ужасу, что рождался в омутах её выразительных глаз цвета тёмного индиго.
Она ненавидит зеркала и вот уже восемь сотен лет разносит их в мелкие осколки, втаптывая каблуками в пол, по той простой причине, что лишь в них, этих кусках отражающего стекла может увидеть ту себя, которую больше никто не видит и не сможет увидеть никогда. ...Сто лет назад она прочла в каком-то английском журнале историю о несчастном молодом человеке, чьи возраст и грехи не находили отражения на его лице, а проявлялись лишь в его портрете, уничтожив которых, герой истории убил и себя самого. Кайра долго смеялась, истерически утирая тонкими бледными пальцами редкие слёзы со своих щёк (почти так же нервно, как всякий раз, когда слышала или читала людскую глупую выдумку о том, что вампиры не отражаются в зеркалах), и потом рвала этот журнал на кусочки, стирая из памяти название истории и имя глупого автора, придумавшего трагедию из того, что ей казалось полнейшей чушью. Она завидовала счастливому мальчишке, у которого было лишь одно "зеркало истины", тогда как вокруг неё таких были миллионы. И сколько бы она не разбивала их, зеркала всё равно никуда не денутся, преследуя её всегда и везде, как эти восемьсот лет.
А пока она с ужасом смотрит на своё отражение в каждом зеркале перед тем, как разбить его на мелкие осколки. Смотрит на своё красивое давно мёртвое лицо, страшные омуты тёмных глаз, всегда ярко-алые губы (в зеркале они всегда будут такими, даже если на самом деле она накрасит их ядовито-зелёной помадой) и... тонкую алую линию, берущую начало в уголке её рта.

Его зовут Алекс.
Алекс. Имя-пустышка, имя-простячок, имя-невидимка. Имя незаметное, каких множество в мире вокруг, которое не привлекает к себе внимания и нередко проскальзывает мимо ушей. Имя, которое тут же забывается, стоит лишь его обладателю отойти в сторонку.
Он ничем не проявил себя, не отличился, не вписал своё имя на страницы истории Вселенной. Он так бы и продолжал существовать, медленно отсчитывая год за годом и век за веком, и сгинул бы однажды в памяти мира, если бы не одно-единственное нечто, которое отличает его ото всех остальных ему подобных, кого можно назвать "никто".
Вот уже семьсот пятьдесят лет он бродит по свету, неизменно глядя лишь себе под ноги, отыскивая на дорогах маленькие осколки разбитых зеркал, которые однажды - он уже которую сотню лет твердит себе это, - приведут его к ней. Тогда он поставит перед ней большое старое зеркало, которое неизвестно как осталось целым за все века его путешествий, снимет с него покрывало и заставит взглянуть в него. А сам станет позади, чтобы в зеркале отражались они оба одновременно - мертвенно бледные, алогубые, усталые, с тонкой полоской крови, ведущей ото рта к подбородку, - и покажет, что даже эти губы могут улыбаться, даже эти глаза могут сиять, даже эти веки могут трепетать. А потом он возьмёт её тонкие пальцы и приложит к своей груди, чтобы доказать ей: даже мёртвое сердце может биться, если ему есть ради кого это делать.
Но это будет когда-нибудь. Может быть, ещё через семь с лишним сотен лет. Может быть, тогда, когда зеркал уже не будет. Тогда он сохранит это одно-единственное и всё-таки сделает то, к чему стремится. Когда найдёт её. Когда дойдёт по следу из разбитых осколков туда, где будет она.
Кто знает, быть может, когда-нибудь по всему её - их! - дому будут развешены зеркала, зеркала, зеркала, зеркала...


@темы: Женщины, Маски, Мужчины

19:08 

Адриан Веронезе. 1999. Италия, Рим.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Могут ли глаза походить не на тёмные омуты, полные тайн, не на светлые небеса, сияющие жизнью, не на мутные туманы, уносящие в бесконечность, не на мерцающие звёзды, подмигивающие редким счастливцам, не на десятки других эпитетов и метафор, коими люди награждали их за многие века своего существования; могут ли глаза походить на свободу? Могут: я вижу перед собой такие. Выразительных, красивых и зовущих глаз много, но глаз, в глубине которых пышет свобода, как неугасимое пламя, - таких я больше ни у кого не встречал. Почти каждый день они смотрят на меня сверху вниз, хотя, казалось бы, находятся на той же высоте, что и мои глаза. Сверху вниз, пронизывая насквозь, заставляя исчезнуть все мысли, кроме одной: «Он прекрасен!»

Он прекрасен. Нет, он великолепен, божественен той неземной красотой, о какой слагали стихи и песни, рассказывали легенды и сказки, передаваемые из уст в уста, какую так сложно встретить в этом поистине уродливом мире.
Он прекрасен. Каждый жест его подобен движению в страстном танце, каждая улыбка его одаривает райским блаженством, каждое слово, слетающее с уст его, само по себе – поэзия.
Он прекрасен. В нём нет ни единого изъяна; всё в нём – скулы, линия бровей, тонкий нос, всегда чуть иронично улыбающиеся губы, глаза, подбородок, ресницы, волосы, шея, руки, плечи – всё в нём является совершенством, недоступным ни одному богу любой античной державы или современной религии.

Он прекрасен. Что бы он ни делал, все его движения наполнены грацией и изяществом, коим позавидует любой человек, способный ценить истинную красоту. Он мог бы бросать уголь в топку поезда, грузить тюки с рыбьими потрохами в мусоровоз, орудовать лопатой на забросанном навозом поле, рубить головы неверным и преступникам, чистить обувь в подземном переходе у ближайшей станции метро, но при этом всё равно оставаться непередаваемо прекрасным. Впрочем, вряд ли бы столь совершенному созданию пришло в голову заниматься столь грязной работой, если ему достаточно просто изредка показываться пред ясны очи осчастливленных зрителей, изгибать идеальные губы в подобии чуть ироничной лёгкой улыбки, поводить плечами, словно сбрасывая с них груз несуществующих сложностей, и - петь. Всё, что угодно, никто ведь не вслушивается в слова. Он мог бы исполнять пошлые частушки, военные марши или куплеты портовых шлюх, всё равно любой в зрительном зале онемел бы от восторга и не посмел ни единым звуком, ни коротким жестом, ни даже лишним вздохом испортить плавное течение волшебного голоса.

Он прекрасен. Каждый раз, когда я вижу его, в моих жилах стынет кровь, сердце начинает биться в истерическом припадке, зрачки сужаются, а лёгкие целыми минутами отказываются впускать в себя воздух. Каждый раз, когда я вижу его, мне становится всё печальнее и больнее от той мысли, что он может достаться кому-нибудь из той грязной серости, что растекается за порогом личных комнат; кому-нибудь неосторожному, непонятливому, невнимательному, не умеющему ценить прекрасное. Поэтому я не могу сдержаться, когда к нему подходит с жеманной улыбочкой очередная поклонница, подносит мерзенький букет цветов и суёт свою вонючую ручищу в его неповторимую ладонь, требуя, чтобы он поднёс грязь к святой чистоте своих губ. Не могу сдержаться, когда его разглядывают прищуренные пошлые глаза толстого сноба, взгляд которого оценивает совершенство, как простой товар, как картошку, поросят или яблоки. Не могу сдержаться, когда князья и бароны, графини и королевы, шейхи и царицы припадают к его ногам, моля одарить их ночью, днём, часом, минутой своего внимания или хотя бы коротким поцелуем.

Никогда не мог сдержаться. Даже когда под моими руками, выплюнув последнее дыхание, затихла неизвестно уже какая по счёту недостойная его любви женщина, даже когда меня схватили под руки и потащили куда-то прочь от её трупа, не дав стереть с её лица так и не исчезнувшее выражение желания, когда бросили на жёсткий каменный пол, я всё ещё не пожалел о содеянном. И никогда не пожалею, ибо всё это было совершено ради него. Ради его невинной чистоты, красоты и великолепия.
У меня могут отнять свободу – я увижу её в его глазах. Меня могут морить голодом и жаждой, могут унести из камеры жёсткую койку и разломать унитаз, могут поносить и проклинать – мне всё равно. Лишь бы не отнимали возможность видеть его, прекрасного, неземного и великолепного - лишь бы оставили на стене зеркало…

@темы: XX, Италия, Маски, Мужчины

20:17 

Огюст де Нуарэ. 174*. Италия.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Итальянский язык.
Ода васильку.
К Порции Пелегрини.

В оранжерее розы расцвели.
И каждый, кто увидит их, - восторжен,
Он взгляд свой восхищённый скрыть не может.
И губы приоткрыты в нервной дрожи, -
В оранжерее розы расцвели.

И солнца свет пред розами померк.
Сгорало в зависти своей светило
К цветущим розам, королевам мира, -
Вот красоты непобедимой сила!
И солнца свет пред розами померк.

Средь роз однажды вырос василёк,
Обласканный небесной синевою.
Но розы, окружив его толпою,
Смеялись над священной простотою.
Средь роз однажды вырос василёк.

Мне василёк милее ярких роз.
Небесный цвет – свободы символ, счастья;
Ему чужды пурпуровый и красный –
Цвета порочных, упоённых властью.
Мне василёк милее ярких роз.

Благослови, о небо, василёк!
Пусть он цветёт на грешной этой почве,
Спасая нас от роз объятий прочных
И простотой – от красоты порочной.
Благослови, о небо, василёк!


@темы: Art, Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

22:47 

Маркус Ласс. Теана, Арнхольм.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Баю-бай, дитя, спи сладким сном. Пусть не тревожат тебя беды и горести, пусть звёзды светят с небес, даря тебе покой, пусть месяц тихонько шепчет на ухо добрые истории. Баю-бай, дитя, спи спокойным сном. Пусть привидятся тебе леса и поля, далёкие земли, залитые солнечным светом, зелёные древа, усыпанные плодами, быстрые реки, несущие свои прозрачные воды к твоим ногам. Баю-бай, дитя, спи крепким сном. Не бойся увидеть во сне недоброе, не бойся страха, не бойся боли, - я проведу рукой по твоему лбу, смахну всё злое на пол, оно упадёт и разобьётся, рассыпется по углам, и мыши съедят его поутру вместо сыра. Баю-бай, дитя, спи, спи, спи…

В младенчестве так просто спать спокойно и видеть во сне чудеса и исполнение заветных желаний, так легко не бояться ничего, даже самого страшного и тёмного, - всегда можно тихонько захныкать, чтобы разбуженная этим тревожным для любящего сердца звуком мать подошла к колыбели, погладила по волосам, подарила тепло и вернула покой потревоженнему сну. В детстве спать и видеть сны тоже просто: так нетрудно, проснувшись от испуга, выбраться из кровати, проскользнуть к постели родителей и, подёргав за край одеяла, позволить матери накрыть себя до плеч, обнять тёплой рукой и поцеловать в затылок. Все страхи отступают сами, не в силах справиться с такой всепобеждающей силой.

Но что делать, когда подступает ночь, а ты, давно повзрослевший, в полном одиночестве встречаешь приход сновидений, которые не тают наутро подобно дыму, не забываются по пробуждении и не желают оставлять твои мысли даже по прошествии многих дней?

Сперва это не было сновидением, не было чем-то, что можно увидеть, рассмотреть со всех сторон. Лишь смутное ощущение чего-то странного, постепенно, ночь за ночью, выросшее в осознание того, что теперь сны перестали быть просто снами. Потом появились звуки: тихие, неразборчивые, словно тысячи мелких мошек бились в занавешенную лоскутом ткани дверь, летя ночью на свет. С каждым новым сном звук становился всё громче, пока однажды не стал подобен неразличимому шёпоту множества губ; слов не разобрать, не понять, сколько голосов звучат, но всё же разрозненные звуки начали обретать какой-то смысл.

А потом обрушилось. Разом. Без плавного перехода, как от зимы к весне и от утренней свежести к полуденному зною. Ушатом ледяной воды, нежданным снегопадом, дождём из камней, живым пламенем рухнуло в одночасье, заполнив собой все чувства – зрение, обоняние, осязание, слух… Так, словно сон и не сон вовсе, а невероятная явь, смешение вымышленого и настоящего, отчего все видения казались ещё более реальными. И пугающими.

И вставали впереди фигуры тех, кому должно лежать недвижимо, бездыханно, словно изваяния, каменные статуи, в чьи тела по странной прихоти вдохнули жизнь. Заглядывали в глаза, не поднимая век, брали за руки, не касаясь ладоней, вели неведомыми тропами, не указывая путь, говорили странные речи, не размыкая губ…

Что делать, когда снятся кошмары, и каждая ночь подобная пляске со смертью и прогулке босиком по раскалённым углям медленным шагом? Нет ничего проще: стараться проснуться и успокоить расшалившееся воображение. Выпить кружку парного молока, помолиться и постараться снова уснуть.
Но что делать, если во снах не видишь кошмары, но слышишь, чуешь, ощущаешь каждой клеткой своего тела то, что не может быть реальностью, но в существовании чего почему-то не возникает сомнений? Если всё твоё представление о мире, жизни и даже о самом главном – истине – рушится на твоих глазах, а ты не можешь даже проснуться, чтобы прекратить это, но даже если спасаешься в бодрствовании, то через ночь, три ночи или десять всё возвращается на круги своя? Что делать, если во сне сами собой один за другим задаются вопросы, ответить на кои не в силах никто из ныне живущих, потому что это означало бы разрушение всего, во что верят и дитя, и зрелый муж, и старец?

Просыпаться.
И искать ответы.

@темы: Мужчины, Маркус Ласс, Иные миры, Фрагменты

14:31 

Огюст де Нуарэ. 1 июля 1752. Италия, близ Неаполя.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Итальянский язык.

Италия всегда поражала меня своим умением привязывать к себе на всю жизнь. Она подобна умелой любовнице, которая, раз за разом спокойно провожая мужчину до двери, прощается с ним, словно в последний раз, будучи при этом уверенной, что он однажды к ней вернётся. Быть может, не завтра, не через неделю или месяц и даже не через год, но когда-нибудь его путь вновь проляжет мимо её порога, и он не найдёт в себе сил отказаться от хотя бы короткого визита, который, вполне вероятно, выльется в длительное посещение.

Италия чарует, она притягивает, подобно самородному магниту; но он – неживое дитя природы, а она – творение рук человеческих. Порой невольно задаюсь вопросом: как эти люди, погрязшие в своих мелочных сворах, во грехе, глупости и нежелании куда-то стремиться, могли сотворить такое великолепие, подлинную жемчужину Европы? Пожалуй, больший трепет я испытывал лишь на Востоке, но там и воздух иной, и люди, и жизнь, и самая суть вещей предстаёт с другого ракурса, требуя, чтобы её рассматривали не через призму европейского мировоззрения, а чистым взором, не замутнённым чуждой моралью, знанием и чувством. Любая страна Востока открывается тебе лишь в том случае, если ты чист и способен принять её истину целиком, не разделяя на понятное и непонятное; Италия распахивает свои объятия для всех и вся. В своих просторах она отыщет место для любого: невинного агнца и демона порока, монахини и прелюбодея, верной жены и содомита, алхимика и врачевателя; даже иудеи здесь чувствуют себя куда комфортнее, нежели где бы то ни было. Я пока не понял, для кого предгазначается Италией Неаполь, который можно либо любить всей душой, либо так же истово ненавидеть, золотой середины не существует…

До виллы Аллегриа добираться верхом меньше получаса, верный Франсуа сделает всё, как я велел, а потому можно позволить себе несколько десятков минут блаженного удовольствия: погрузиться в мягкие объятия тихо колышащейся травы, дышать полной грудью, не боясь захлебнуться приторно-сладким ароматом новых духов (тот парфюмер, что разработал последние модные запахи, видно, лишился обоняния ещё в утробе матери!), глядеть в ослепительно-голубое небо и не думать ни о чём.


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

22:13 

Данте Амадори. 28 января 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Нынче вечером в Teatro Italia давали «Фей» Вагнера. Новое звучание, несколько новых исполнителей в труппе – и вот уже произведение, четыре года назад пролетевшее по всей Европе, обретает немного иной оттенок и создаёт несколько иные ощущения. В своей ложе, отделённой от коридора тяжёлыми гардинами, Данте с удобством располагался в мягком кресле, периодически поглядывая на сцену, но по большей части сидя с опущенными веками: опера в первую очередь не действо, но музыка. И маркиз всецело был поглощён ею, пробуя на вкус каждый новый звук, каждую ноту, как будто величайший гурман – новое вино: так ли оно душисто, оставляет ли послевкусие, тает ли на языке, согревает ли душу? И как истинный ценитель прекрасного Амадори предпочитал не отвлекаться ни на что иное, кроме музыки.

Она была везде. Музыка лилась со сцены, порождаемая десятками инструментов и несколькими чудесными голосами. Музыка исходила от приподнятой сейчас люстры, изрисованной восковыми потёками. Музыка скользила по тяжёлой ткани занавеса и гардин, отделявших каждую ложу от общего коридора. Музыка пряталась в декольте синьор и синьорин, под отворотами рукавов парадных фраков почтенных синьоров. Музыка отражалась от натёртых перил лож, подлокотников кресел и отполированных туфель ценителей оперного жанра. Музыка пряталась внутри каждого из тех, кто сейчас сидел в зрительном зале, и мелодии их душ, сплетаясь воедино с той музыкой, что куда громче звучала со сцены, создавали невероятное произведение, имя которому – жизнь.

В антракте Данте не стал покидать ложу. Неторопливо попивая вино из изящного бокала – ничем больше разбавлять вечера наедине с музыкой он никогда не любил, - маркиз, всё так же не открывая глаз, прислушивался к голосам, доносящимся из коридора – многие, в отличие от него, выходили из своих лож размять ноги, поговорить с многочисленными знакомыми и обсудить всё, начиная от оперы и заканчивая последними светскими сплетнями. Маркиз лишь немного отодвинул гардину, предназначенную для создания определённого акустического эффекта, и приоткрыл дверь в коридор. И вот уже некая синьора в летах воркует с молодым любовником: старая сойка на голом суку щебечет, переступает с лапки на лапку, дерево скрепит на зимнем ветру и, кажется, вот-вот грозит развалиться на части. Вот впервые пришедшая в оперу юная особа восторженно ахает, держа под руку улыбающегося папеньку: звонкий ручей срывается с высокой горы, бежит-спешит среди камней, рассыпая мириады прозрачных искристых брызг; вода в нём обжигающе холодная, но прозрачней её не сыскать во всём свете. Вот владелец торговой лавки в компании тучной супруги пробирается к своей ложе: будто неумелый музыкант, сидя в пустой концертной яме, пытается настроить хриплую тубу. И тут же – из-под земли, пробивая её живительной силой, тянется тонкий зелёный росток – это мимо прошмыгнула молоденькая служанка, должно быть, неся одному из посетителей театра вазу с фруктами.

Данте еле заметно улыбался, прислушиваясь к этим живым звукам, среди которых было вдоволь и приятных, мелодичных, и редчайших в своей красоте, и откровенно безвкусных, и даже весьма неприятных, но всё это обилие и создавало жизнь в том виде, в каком только она могла быть поистине настоящей. Можно было принимать что-то или не принимать, восхищаться или осуждать, но нельзя было не наслаждаться тем, как всё устроено – закономерно, логично, красиво, взаимодополняюще. Если и существовал когда-то бог, то он был невероятно талантливым ваятелем жизни, - эта мысль сопровождала маркиза всегда, когда он начинал прислушиваться не только ушами, но и чем-то внутри себя, что с самого рождения трепетало в душе и не намеревалось чахнуть даже когда оказалось, что выхода ему не дадут.

Сперва опустилась тишина. Мгновенно, словно театральную ложу накрыли стеклянным колпаком. Нет, всё так же звучали голоса, всё так же наигрывали лёгкую мелодию для антракта музыканты, но остальные звуки, те самые, слышимые не ушами, пропали в один миг. В следующую секунду Данте едва подавил желание зажать руками уши – словно что-то давило изнутри, не то пытаясь вырваться наружу, не то просто желая оглушить. Человека за своей спиной, стоявшего в коридоре как раз напротив входа в ложу, маркиз не увидел, но почувствовал: его взгляд впился острой иглой в затылок и начал медленно ввинчивать стальное остриё в кожу, движение за движением вонзаясь всё глубже. Амадори, не сдержавшись, болезненно поморщился и резко обернулся. Но прежде чем увидеть лицо незнакомца, прежде чем понять, что тот не незнакомец вовсе, прежде чем на мгновение забыть как дышать, Данте оглох от нахлынувшей на него какофонии звуков, мерзее которых, грязнее, паршивее и невыносимее никогда не слыхал.

Нет. Слышал. Тогда, много лет назад, всё было почти точно так же – неожиданно, без малейшего предупреждения и невероятно грязно. Сейчас, углубляясь в собственные воспоминания, Данте едва не плутал в их хитросплетении: половина была покрыта мраком, половина осознанно отставлена куда подальше. Он бы предпочёл не вспоминать, но сейчас, под волнами ужаснейшей какофонии чужеродных мёртвых звуков, которые едва ли не разрывали его на части, маркиз невольно обращался к тому, что, казалось бы, осталось в прошлом и давно забыто. Осколки и ошмётки, отдельные фрагменты: он не видел картинки в целом, только какие-то частицы. Не то Франция, не то Австрия, не то вовсе Англия, куда он мальчишкой ездил с отцом. Не то семнадцать лет назад, не то немногим больше. Он, юный и глядящий на мир восторженным взором, постоянно перебирающий пальцами в воздухе, словно играет на фортепиано, с глазами цвета осеннего вечернего неба, в которых нет ни толики стали или холода, только тёплый серый цвет. Отец, позволивший ему под присмотром более старшего сына какого-то друга или делового партнёра отправиться в город.

Туман, клубившийся далее, не позволял маркизу вспомнить, что было потом, куда его занесло и что упорно не давало вспомнить детали. Но именно тогда это случилось. Тишина, сменившаяся удушающей какофонией. Тогда он видел этого человека первый раз. Тогда он впервые слышал его. Ужасающая смесь грязи, мерзи и всего самого дрянного, что только мог вообразить мальчишеский ум. И незнакомый господин, от которого так и звучало гнилью и почему-то кровью. Или это просто детское воспоминание так исказило истину, почти ничего не оставив от реальности, лишь жалкие ошмётки? Однако он помнил то ощущение, когда незнакомый господин, едва скользнув по мальчику взглядом, хищно облизнув тонкие губы, прошёл мимо, оставляя за собой зловонный шлейф хаотичной мелодии, разрывающей сознание Данте в клочья. Теперь он не помнил, что было до и после той встречи, что отбросило такую тень на незнакомца. Зато в памяти отлично отпечаталось то, что почти месяц после того дня он не мог прикоснуться к чёрно-белым клавишам фортепиано. Боялся, что из-под пальцев родится та самая ужасная какофония.

Так и сейчас, спустя много лет после того почти забытого случая в незнакомом европейском городе, маркиз с трудом вернул себе возможность дышать, ослеплённый и оглушённый адовой какофонией, затмившей все остальные многочисленные звуки оперного театра. А когда нашёл в себе силы обернуться, встретил пристальный взгляд глаз человека, которого предпочёл бы не знать. Мистер Бейли. Чёртов английский торгаш! Данте однажды, по прошествии почти десяти лет после того случая, вновь мельком встретил этого человека, оказавшегося связанным с торговлей, тогда и узнал его имя, которое надеялся никогда не слышать. И вот проклятый англичанин стоял в коридоре театра и откровенно пялился на него, Данте, хотя у него не было для того ни малейших причин: спустя семнадцать или даже больше лет после того короткого столкновения невесть где, маркиз превратился из юнца в мужчину и вряд ли мог быть узнанным человеком, который едва ли бросил на него мельком взгляд. Да и зачем, если в памяти не осталось ничего компрометирующего англичанина, ничего, кроме мерзкого ощущения, порождённого звуками. И всё же Бейли пронзал его взглядом, оглушая дрянной своей какофонией.

Данте мотнул головой и, подавляя дурноту, поднялся на ноги и направился к выходу в коридор, однако когда он вышел, проклятого англичанина поблизости не оказалось. Маркиз осмотрелся по сторонам, прошёл немного в обоих направлениях, но так и не смог отыскать глазами фигуру Бейли. Да и звуки постепенно начали возвращаться, словно ничего не случилось. Объявили о скором начале второго акта оперы, но Амадори даже при всём желании не мог бы сейчас слушать музыку. Это казалось ему богохульством: смешивать ту дрянь, воспоминания о которой всё ещё звучали, с восхитительной мелодией второго акта.

Маркиз покинул театр задолго до кончания оперы и, отказавшись от услуг гондольеров, побрёл по уже тёмным улочкам и мостам вечерней Венеции, стараясь изгнать из своего разума отзвуки того мерзкого и грязного, что оставил после себя Бейли. Данте не думал о том, куда его несли ноги, пытаясь, хоть и безуспешно, прогнать туман из собственных воспоминаний, и очнулся уже далеко от центральных районов города, оказавшись где-то на окраине. Когда в одном из зданий маркиз определил тратторию, он, не раздумывая, вошёл внутрь, нисколько не волнуясь о том, что уважающий себя дворянин вряд ли посетит столь низкосортное место. Но ему и не нужны были изысканные вина и экзотические кушанья. Обжигающая желудок и душу граппа за несколько чентезимо пришлась как нельзя кстати, и покинул тратторию Данте уже чуть более пришедшим в себя.

Он не был пьян – не так много выпил да и свежий воздух изрядно прояснял сознание, - но чувствовал себе чуть легче, чем несколькими часами ранее в театре. Реальность начинала возвращаться на круги своя, как и звуки и мелодии. Тогда, в детстве, на то, чтобы отойти от шока, Данте потребовался целый месяц, проведённый вдали от любимого инструмента. Сейчас на это ушло несколько часов. Улучшение налицо, вот только лучше бы ему удалось вспомнить, что именно тогда случилось, и разобраться, почему детский разум сознательно вычеркнул всё из памяти.

Маркиз свернул в одну из узких улочек, избегая моста, возле которого шумная компания гондольеров разговаривала о чём-то своём. Следовало уже возвращаться, а из этого отдалённого района до палаццо Амадори было довольно далеко, посему Данте решил больше не испытывать прочность своих туфель и крепость мостовой. Однако прежде, чем мужчина вновь успел свернуть, направляясь в сторону центра города, его внимание привлёк ещё один посторонний звук, не слишком уместный для тихого венецианского вечера. Данте не мог бы с уверенностью сказать, почему не прошёл мимо, но остановился, приглядываясь к смутной тени в конце улочки, откуда слышался надсадный хриплый кашель и виделся невысокий силуэт.

Несколько шагов приблизили маркиза к человеку, чей кашель нарушал тишину уже готовящегося к ночи города, а тёмный силуэт вырисовался в фигуру юноши-подростка, держащегося за стену и прижимающего к груди руку в попытке сдержать сильный кашель. Юноша, почти мальчик, выглядел болезненным и уставшим, совершенно вымотанным и едва держащимся на ногах, словно долгое время провёл на улице, не зная хорошего отдыха. При этом одет он был весьма недурно, хотя наряд его успел немного истрепаться. Маркиз помедлил всего мгновение, но юношу скрутил новый приступ, и Данте, чертыхнувшись про себя, быстро направился к нему. Оказавшись рядом с мальчиком, Данте понял, что его оценка была не совсем верна: паренёк выглядел ещё хуже, чем казалось издали. Амадори протянул ладонь и едва ощутимо, чтобы не спугнуть случаем, коснулся плеча мальчика, привлекая к себе внимание.

- Какого дьявола ты делаешь в этой подворотне? Тебе есть куда идти? – существовала, конечно, вероятность того, что юноша просто заблудился, однако она была мизерной, и маркиз тут же её отбросил. Серо-стальные глаза Данте смотрели на юного незнакомца без лишнего дружелюбия, но неравнодушно, а лицо выражало искреннюю озабоченность.

Так на тёмных венецианских улицах было положено начало этой истории.


@темы: XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты, Dante Amadori

22:33 

Данте Амадори. 12 февраля 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Маркиз подошёл к камину, однако, взявшись за шнур, помедлил и спустя мгновение обернулся к Габриэлю.
- Откровенно говоря, картина расположена так, что лучше всего её наблюдать со стороны кровати. Такова была задумка художника, - Амадори продолжал улыбаться, но говорил вполне серьёзно. - Мастер предполагал, что его детищем будут любоваться, лёжа в постели. Конечно, предложи я вам прилечь, это было бы верхом бестактности, но, быть может, вы сочтёте уместным хотя бы сесть с краю?

Маркиз всё же сумел оценить то, как Габриэль пусть не возлежал, но весьма красиво сидел поверх тёмно-зелёного покрывала, но своё мнение на сей раз оставил при себе.
- На самом деле мастер подразумевал, что на кровати будем лежать мы с ним, но игнорирование этого условия картину ничуть не портит, - с долей иронии усмехнулся Данте. - А вот кое-что и впрямь нужно подкорректировать.
"Кое-что" заключалось в задёргивании лёгких занавесок и тяжёлых тёмных гардин, полностью преграждающих доступ солнечному свету. Но глазам гостя не позволили привыкнуть к темноте - зажглась свеча, потом другая, а через несколько секунд маркиз поставил оба подсвечника так, чтобы шесть свечей - по три - располагались как раз по бокам таинственной картины. И только тогда, чуть отойдя от камина, чтобы не загораживать вид картины, потянул шнур, отчего складки, подобно театральному занавесу, довольно быстро скользнули вверх.
И комнату затопило пламя. Невероятно и немыслимо, но оно словно вылилось потоком живой лавы из тёмной рамы, стремительно скользнуло по ковру и полу, уничтожая всё на своём пути, стирая с лица земли и комнату, и её владельца, и словно даже себя самое. И постель под тёмным балдахином оказалась тем единственным во всём мире, что оставалось существовать, плыть в раскалённых потоках лавы и никогда не находить спасения от уничтожающего адского пламени, которое отчего-то порождало в душе не жар, но леденящий холод.
И лишь при втором взгляде на полотно становилось понятно, что на картине ихображена не сплошная лава, но город, погибающий в её смертельных объятиях. По угадывающимся в ревущем пламени остаткам города можно было понять, что некогда он был прекрасен, но сейчас умирал. Как и его обитатели, чьи изуродованные фигуры корчились в пламени, простирая к небу руки в мольбах и проклятьях. Странно, но все эти люди были мужчинами, и некоторые лица ещё хранили печать красоты, хотя всепоглощающее пламя грозило вскоре окончательно их стереть.
Священный трепет вызывало это полотно, внушало даже самым не впечатлительным умам ужас и заставляло волосы на затылке шевелиться, а у самого человека пробуждало желание забраться с ногами на кровать и укрыться одеялом до подобродка. Картина и впрямь была гениальна в своём комшаре, но вместе с тем, хоть такое сочетание и казалось невозможным, виделась воистину прекрасной.
- Гибель Содома, - негромко проговорил Данте, опуская занавесь.


@темы: Dante Amadori, XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты

21:47 

Иоиль и Ивонна. 2002. Париж, Франция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Бокал хрустнул в её пальцах абсолютно неожиданно; осколки осыпались на индийский багровый ковёр коротким стеклянным дождём, после которого ладонь уронила вниз несколько алых капель. Ивонна заметила кровь на своей белой коже далеко не сразу – ещё несколько минут она молча стояла у окна, облокотившись плечом о стену, укрытую тёмной вуалью гардины, и нервно переводила взгляд со стрелок старинных часов на лицо сидящего на софе мужчины. Часы тикали нестерпимо громко, а стрелки бежали вперёд невыносимо быстро [о, куда вы торопитесь, убийцы!], как только умеют в те самые мгновения жизни, когда хочется, чтобы время замерло.
- Почему? – спросила она по-английски. Ивонна так до сих пор и осталась при своём мнении, что Дамиан не может быть французом, хоть и речь его была безупречна, знания о стране абсолютны, документы идеальны, а манерам мог позавидовать любой дворянин и сто, и двести, и пятьсот лет назад. Но та самая женская интуиция, которую одни называют выдумкой литераторов, другие осмеивают, а третьи и вовсе сравнивают с глупостью, подсказывала Ивонне, что здесь она права, и этот странный [притягательный, страстный и неповторимый!] мужчина является далеко не тем, за кого себя выдаёт.
- C'est la vie, - ответил Дамиан, элегантно поднялся, приблизился к женщине и, мягко разжав её стиснутые пальцы, начал осторожно доставать мелкие осколки, которые впились в плоть. Ивонна, ни разу даже не поморщившись, следила глазами, как двигаются его длинные тонкие пальцы [которые возносили её на такие вершины блаженства, о коих не могла мечтать ни одна женщина мира!], которыми мужчина прижал к её ладони белоснежный платок, когда последний осколок был извлечён.
Ивонна не выдержала и положила голову ему на грудь, сжав пальцы вокруг его руки, которой он всё ещё придерживал платок. Дамиан не отстранялся, словно позволяя ей последний раз насладиться его присутствием, обманчивой близостью, которая вот-вот должна была окончиться раз и навсегда. Он сказал, что иначе не может, и у Ивонны не было причин не верить ему, никогда не обманувшему её ни единым словом, ни одним жестом. Дамиан даже не пытался уверять Ивонну, что это имя дано ему с рождения, когда женщина однажды [лёжа с ним в одной постели и положив голову на грудь – так близко с ним, любимым и желанным, что казалось, будто они почти что слились в одно целое…], не поборов любопытства, всё же задала давным-давно мучавщий её вопрос. Дамиан не солгал, он просто промолчал, заменив все слова своей особенной улыбкой, которую дарил лишь ей одной.
- Это жестоко, - вздохнула Ивонна, качнув головой. Непослушные локоны скользнули по плечам и тяжело вздымавшейся груди [чёртово платье подобно тискам, не даёт дышать, я задохнусь, умру сейчас же у него на руках!], но мужчина не коснулся волос рукою, не поднёс к губам в старомодном, но столь прекрасном и нежном жесте. Именно сейчас, только сейчас, а не несколькими минутами ранее, когда он только начал этот разговор, Ивонна совершенно серьёзно осознала, что видит Дамиана последний раз в жизни.
- C'est la vie, - негромко произнёс он, отстранясь. Ивонна невольно залюбовалась им, как делала это всякий раз, едва доводилась такая возможность. Она восхищалась им всем и всему в нём – и этим тёмным высокомерным взглядом, и этими тонкими гордыми губами [нет, нет, не думать, только не о них!], и всегда немного отстранённым прекрасным лицом, и чуть насмешливым глубоким баритоном, и странными манерами образца вековой давности… Всем этим почти что демоническим обликом, под которым скрывалось... Хм, надо признать, она так и не поняла до сих, что именно скрывалось под ним и скрывалось ли что-нибудь вообще, или же он и правда был таким, каким казался.
- Ты не будешь жалеть об этом? - Ивонна подняла глаза, решив во что бы то ни стало выдержать его следующий взгляд. Выдержала, но если бы попыталась сосчитать крохотных мурашек, пробежавших вниз по позвоночнику, сбилась бы где-то на втором десятке. А и было их во много раз больше, чем женщина хотела признавать.
- C'est la vie, - только и пожал плечами Дамиан, глядя на неё с какой-то странной печалью в тёмных глазах. Ивонна вдруг подумала, что подобная печаль очень хорошо знакома ему и причиняет куда больше страданий, нежели он желает показать.
- Это ведь не потому, что я тебя старше? – с деланным равнодушием спросила женщина, не отводя взгляда. Должно быть, именно поэтому ей и удалось заметить, как странно дёрнулась его изумительная бровь. Дамиан отрицательно покачал головой, и Ивонне на миг показалось, что его взгляд сейчас окинет её с ног до головы так же, как и раньше, вплетя в себя нежность и страсть, мягкость и вожделение. Ивонна была красива и в пятнадцать, и в двадцать, и даже сейчас, когда неумолимый ход стрелок жизни постепенно подкрадывался к сорока пяти годам, поэтому женщина и не удивилась, что этот молодой божественный [демон, демон проклятый, любимый демон!] мужчина обратил внимание именно на неё, которая была старше его почти на двадцать лет. Но сейчас она усомнилась, усомнилась всего ни мгновение и тут же устыдилась этого. – Да, я знаю, знаю, прости.
- C'est la vie, - снова сказал он эти уже осточертевшие слова на своём идеальном французском, настолько безупречном, насколько может быть изучен лишь чужой язык – тщательно отшлифованный, но чужой. А может быть, дело даже не в интуиции, а в том, что Ивонна порой слышала, как он бормочет что-то во сне [после ночей, которые… нет, нет, не думать, забыть!], бормочет не по-французски, а на незнакомом ей языке, немного странном и нигде ранее не слышанном. Женщина мотнула головой, силясь прогнать неумолимые мысли, а Дамиан неожиданно приблизился к ней вплотную, рывком притянул к себе, обнял так сильно, что на мгновение ей даже показалось – задушит, - после чего так же быстро отстранился и, не оборачиваясь, направился к двери.
- Дамиан… - приглушённо окликнула Ивонна, когда он уже одной ногой переступил порог. Услышав её голос, мужчина остановился и замер. – Как тебя зовут?
- Иоиль, сын Исайи, - он ответил почти сразу же, женщина даже удивиться не успела.
- Ио…иль… - Ивонна повторила незнакомое имя, единственная ассоциация с которым тянулась куда-то в библейские сюжеты, с которыми она была знакома весьма посредственно. Впрочем, сейчас было нечто иное, чему Ивонне следовало посвятить своё внимание. – Ты не ответил мне, Иоиль, сын Исайи, почему ты уходишь, если не хочешь этого делать?
- C'est la… - начал он, но был вынужден прерваться из-за возгласа Ивонны.
- Не смей! Я слышала эту фразу уже дюжину раз! Не смей говорить, что такова жизнь! – женщина едва балансировала на той грани, где завышенный голос уже почти перерастает в нервный вскрик.
- Не скажу. Жизнь тут ни причём, - ответил Иоиль и оглянулся, заставив Ивонну поразиться тому, какими странными [старыми, невероятно старыми…] выглядят глаза молодого мужчины. - C'est la guerre.
И вышел.
Дверь мягко заняла привычное место, а Ивонна ещё несколько секунд слушала, как затихающие шаги теряются в оглушаюшем стуке её сердца. Оно грохотало так громко, так невероятно громко! Ивонне захотелось, чтобы оно вдруг остановилось - тогда ничто не мешало бы ей слышать любимые шаги ещё на несколько мгновений дольше.

…Посадка на самолёт, следующий рейсом «Париж – Рим», уже почти закончилась, когда к регистрационной стойке подошёл длинноволосый брюнет с мрачными тёмными глазами. Протянув работнице аэропорта паспорт и терпеливо дождавшись окончания всех необходимых процедур, он поблагодарил девушку, забрал документы и направился по переходу на взлётное поле.
- Ты видела, каков красавец?! – одна из девушек-работниц ткнула другую локтем в бок. – Не похож на француза.
- Он итальянец, я имя запомнила, когда документы проверяла, - ответила другая, мечтательно опустив ресницы. – Сальватор Ивоннетти.

«C'est la guerre, любимая, такова война. С бессмертием».


@темы: XXI, Женщины, Мужчины, Фрагменты, Франция, Маски

23:01 

Ст. лейтенант Морган Шарк. Айлант. 152 год.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Шеф взглянул на часы.
- Так, меня уже пять минут, как ждет машина и водитель, и еще через час будет ждать допрашиваемый, чтобы рассказать очередную историю о попутавшем его инопланетном разуме. Если у вас нет срочных, - на слове "срочных" Феликс сделал особый акцент, - вопросов, я поехал.


- А мне повысят зарплату? - Морган широко улыбнулся, выдыхая табачный дым.
Мысленный процесс мужчины, зарядившись кофеином и никотином, уже начал раскручиваться в нужном направлении, смазанные шестерёнки завертелись, приводя в движение механизм мозговой деятельности, однако отказаться от финальной занозы он, разумеется, не мог.

- Все надо сначала заработать, старлей. Даже вазелин.
Шеф на прощание кивнул замолчавшим барышням и скрылся за дверью кабинета.


- Старый засранец, - едва слышно с ухмылкой буркнул Морган и вдавил окурок в пепельницу.


@темы: Иные миры, Мужчины, Фрагменты

19:33 

Огюст де Нуарэ. 2 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Французский язык.

Старая мадам Жозефа рассказывала самые удивительные и неповторимые сказки. Вокруг неё непременно собиралась детвора – от сына мельника до меня, сбегавшего из поместья, чтобы прийти в её ветхий домик на краю деревни, - устраивалась вокруг сидящей в своём плетёном и местами дырявом кресле старушки, забывая на некоторое время обо всём, и слушала, слушала её восхитительные сказки. Мало кто их любил, многие боялись. Но внимательно слушали все. Истории мадам Жозефа были куда более жизненными и настоящими, нежели услышанные из других уст сказки, но при этом в них было место и волшебству. В историях мадам Жозефа прекрасные принцессы никогда не отдавали своё сердце шутам, пастушки не выходили замуж за баронов и графов, сын бочара не находил в подвале волшебный горшок с бесконечным запасом золотых монет, а принцы зачастую оказывались трусоваты и не слишком-то умны.

К чему я всё это пишу здесь и сейчас: запомнилась весьма отчётливо, словно это происходило вчера, а не двадцать с небольшим лет назад, одна фраза мадам Жозефа. Помню, я тогда задержался почему-то, уходил самым последним. Она сидела в своём дряхлом, таком же, как она сама, если не больше, плетёном кресле, держа в руках отбелёную ткань, на которой вышивала незнакомый узор. Игла в её сморщенных пальцах дрожала, но неизменно попадала в нужную точку; Жозефа вышивала узор нитью и плела узор из слов, на этот раз – только для меня одного. А потом вдруг сказала: «Есть одно общее правило и для сказок, и для жизни: там, где царит любовь, есть место и для смерти; там же, где любви нет, места для смерти больше вдвойне».


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

19:28 

Данте Амадори. 15 мая 1828. Париж, Франция

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Меблированные комнаты мадам д’Этранж.

- Браво, твоя светлость, браво! – Сесиль вскочила с софы и в несколько шагов оказалась у рояля, положила узкие ладони на плечи юноши и поцеловала его в затылок. Ловкие пальчики скользнули по плечам к груди, и через мгновение белые руки с лёгкой россыпью веснушек на коже от плеч до локтя обняли музыканта, а он, чуть запрокинув голову и прикрыв глаза, просто улыбался, слушая, как женщина шепчет ему на ухо что-то восторженное.
- Сиятельство, - с усмешкой поправил он, не поднимая век, за что удосужился беглого щипка за предплечье и ойкнул.
- Сияют пусть напыщенные толстяки своими лысинами, пустоголовые папенькины сынки – потными ладонями и сморщенные старички – сальными глазками, - передёрнула плечами Сесиль. – Ты, дорогой мой, светишься внутренним светом, и не смей с этим спорить, я лучше знаю, мне отсюда виднее!
Она схватила пальчиками волнистую прядку Данте и, оттянув, выпустила, с неопределённой улыбкой на ярко накрашенных губах глядя, как она опадает и присоединяется к остальным волосам.
- Не хочу, чтобы ты стригся по этой последней моде, слышишь? – с притворной капризностью в голосе заявила она. – У музыканта должны быть красивые руки, длинные волосы и влюблённое сердце, иначе вместо чудных мелодий он будет сочинять глупые музычки и скабрезные песенки.
- Я не музыкант, я торговец, - поморщившись, исправил маркиз Амадори.
Сесиль не ответила, оторвалась от юноши и, отступив на три шага в центр комнаты, приподняла обеими руками подол лёгкого платья и сделала несколько довольно грациозных па, закружилась, запрокинув голову и смеясь в потолок – достаточно громко, чтобы снимающие комнаты этажом ниже или выше студенты услышали, что в комнате их соученика находится женщина. Каштаново-рыжие волосы рассыпались веснушчатым плечам, с которых соскользнули широкие лёгкие шлейки платья, но корсет удерживал слои ткани на теле женщины, а она не обращала ни малейшего внимания на то, что выглядит совсем уж вне всяких приличий – кружилась и кружилась, напевала себе под нос только что наигранную маркизом мелодию, и улыбалась.
- О, твоя светлость, бросай ты это дело, тебе же суждено играть, играть, играть, творить, творить, творить, - с каждым повтором она делала короткий приставной шажок левой босой ступнёй к правой и продолжала начатое движение по кругу, смешивая элементы старинного контраданса с модным вальсом. – Ты рождён для музыки, тебе нельзя больше ничем заниматься, в этом весь ты, твоё сердце бьётся в ритме аллегро модерато, твой пульс наигрывает фа-соль-ля, а в жилах течёт кровь, перемешанная с нотами.
Сесиль кружилась и кружилась, пока в какой-то момент не споткнулась и со смехом повалилась на тщательно застеленную кровать, стоящую у противоположной стены. Маркиз, рванувшийся было со стула, когда показалось, что женщина упадёт на пол, остановил порыв и поднялся уже спокойнее, подошёл к постели и сел с краю, сверху вниз глядя на Сесиль и любуясь ею. Волосы разметались по зелёному покрывалу, небольшая грудь, едва ли существенно скрытая откровенным декольте свободного платья, высоко вздымалась от быстрого глубокого дыхания, лисьи глаза блестели, а на чуть приоткрытых губах дрожала усмешка. Белые зубы, и без того не самое распространённое явление среди таких же, как Сесиль, казались и вовсе ослепительными рядом с красной помадой.
- Зачем ты так ярко красишь губы? – вместо ответа спросил Данте, чуть откинувшись в сторону и, чтобы удержать равновесие, опершись вытянутой рукой о постель. Пальцами свободной руки от заправил за ухо пряди волос, с которых получасом ранее Сесиль стащила ленту, запрятав её в корсаж.
Женщина рассмеялась, потянулась, с удовольствием разминая мышцы, а потом вдруг схватила Данте за локоть и дёрнула на себя. Юноша, охнув от неожиданности, упал на постель рядом с Сесиль, и она тут же извернулась так, что оказалась сверху, опершись руками о грудь молодого маркиза.
- Я та, кто я есть и никто больше. Если я перестану красить губы алым, начну носить красивые платья или те побрякушечки, что ты мне дарил, читать умные книги и морщить нос при виде конского дерьма у главного входа в чьи-то хоромы, это не сделает меня светской дамой, - веснушчатое лицо Сесиль казалось удивительно серьёзным, и Данте который раз за несколько месяцев их знакомства поразился, как эта женщина может объединять в себе столько разных настроений – от лисьего лукавства до полубезумной весёлости, от кокетства до скромности, от воодушевления до такой вот задумчивости. А Сесиль тем временем взяла лицо юноши в свои ладони и, наклонившись, быстро коснулась своими ярко накрашенными губами его губ и щеки, оставляя на них красные следы дорогой помады – хотя бы этот его подарок она использовала по назначению. – И ты, дорогой мой маркиз, можешь сколько угодно учиться своим экономикам и философиям, считать цифры и копить деньги, как велит твой папенька, но ты всегда, слышишь, всегда будешь тем, кто ты есть и никем другим, помяни моё слово.
Женщина неожиданно взглянула на Данте каким-то иным взором – тем самым, который ему страшно не нравился, - как будто с некими материнскими нотками, а вовсе не как полагается женщине смотреть на мужчину, пусть даже мужчине этому совсем недавно минуло шестнадцать, а женщина явно отмерила четверть века. Но маркиз не успел ничего сказать по этому поводу – Сесиль снова наклонилась над ним низко, запечатлела на губах долгий поцелуй и, опустившись к самому уху, пощекотала горячим выдохом:
- Я в тебя верю, дорогой, верю, что ты станешь великим волшебником музыки, верю-верю-верю!
Потом женщина, ловко вывернувшись из его объятий, с возгласом «Не провожай!» соскочила с постели, схватила отброшенную ещё по приходу сюда на софу шаль, и, не забыв обуться, направилась к двери. Данте молча приподнялся на локте и задумчиво следил за каждым движением Сесиль, провожая её взглядом до порога.
- Когда я тебя увижу? – спросил маркиз, когда женщина уже приоткрыла дверь.
- О-о! – Сесиль замахала ладонью, в которой зажимала край шали. – Даже не знаю, родной, у меня много работы! Месье N. желает видеть нынче вечером, месье R. завтра утром, и целая очередь других толстобрюхих стоит к моей двери, начиная с послезавтра!
Она рассмеялась так весело, словно говорила об очереди за хлебом или свежими тюльпанами в цветочной лавке.
- Ну и зачем? Ты же знаешь, я могу дать тебе денег, сколько нужно, - проговорил маркиз привычную речь, на которую, как он успел едва ли не заучить, она всегда отвечала какой-то шуткой, увёрткой или попросту показывала ему язык. Но нынче женщина, видимо, решила исчерпать лимит Данте на удивление.
- Если я буду брать у тебя деньги, ты станешь просто моим клиентом, да и не берут денег у друзей, разве нет? – совершенно серьёзно заявила Сесиль, но маркиз не успел ничего на это ответить, потому что её настроение вновь изменилось, она громко рассмеялась и, не слишком стараясь тихо прикрыть за собой дверь, вышла из комнаты.
Данте лежал на криво застеленной постели, заложив руки за голову и прикрыв глаза, и ещё несколько секунд слышал, как Сесиль, уходя по коридору, напевала сочиненную им мелодию. Он так и не сказал Сесиль, что назвал эту сонату её именем.


@темы: Dante Amadori, XIX, Мужчины, Фрагменты, Франция

17:48 

Данте Амадори. 2 сентября 1828. Париж, Франция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Окраины Парижа.

Данте плотнее запахнулся и поднял ворот плаща, однако это не слишком хорошо защищало от вони, которая, казалось, насквозь впиталась в дырявую мостовую, как вода в губку. Воняло невыносимо, отнюдь не изысканно издеваясь над утверждением о том, что Франция и тем более Париж – родина лучших мастеров парфюмерии во всём мире. Маркизу подумалось, что любой из них немедля лишился бы сознания, окажись на такой улице, даже надушенный платок не помог бы. Впрочем, и сам юный Амадори с трудом заставлял себя дышать этим воздухом, смешанным с помоями, мочой, конским навозом, потом, дешёвым пойлом и вонью давно немытого человеческого тела. Ему уже не раз доводилось бывать в дешёвых кварталах как Парижа, так и родной Венеции, однако в такие трущобы занесло впервые. Он бы и рад был не покидать уютное тепло меблированных комнат, ожидавших его возвращения с родины после месячного отсутствия, или светлых залов университета, манящего запахом книг и времени, однако Данте привела сюда не прихоть и жажда исследования, поэтому он лишь плотнее запахнул плащ – под нейтральной тёмной тканью не было видно дорогого костюма, и молодой маркиз надеялся, что не привлечёт слишком уж пристального внимания местных проходимцев, - и зашагал вперёд, стараясь дышать через раз.

Искомый дом ничем не отличался от других таких же, меж которых он ютился, оставляя от стены до стены узкое пространство, заполненное ещё большей вонью и крысиным копошением. Тёмный, поеденный ветром, временем и дождями, он, казалось, грозил развалиться в любое мгновение и держался явно даже не на честном слове, но скорее на нужде его обитателей ютиться хоть где-нибудь. Ступени, ведущие наверх к хлипким дверям, были подстать зданию: такие же хлипкие и старые, разве что воняло здесь не так сильно и, видно, кто-то хотя бы изредка сметал мусор и пыль от дверей. Такое проявление аккуратности выглядело особенно нелепым, учитывая, что весь этот мусор небрежно сваливался в кучу у входа в здание и довольно скоро возвращался назад на подмётках ботинок входящих. Молодой маркиз поднялся по ступеням, отсчитывая нужную дверь – никаких знаков отличия на них, разумеется, не было, поэтому приходилось ориентироваться исключительно по рассказу человека, который задал ему нужное направление, да по наитию. Удивительно, но ни то, ни другое не подвело: в конце концов Данте остановился у двери последнего, чуть ли не чердачного, этажа; на рыхлой поверхности чья-то рука не то смолой, не то ещё чем-то въедливым вывела известный символ, которым когда-то традиционно отмечали жилища шлюх.

Данте постучал, подождал полминуты и повторил стук, но изнутри не было слышно ни звука. Между тем, юноша был уверен, что Сесиль дома – её не было ни в одном из тех мест, где она часто искала клиентов, её подруги по несчастью утверждали, что вот уже несколько дней она не появлялась, но главное – она не пришла к нему сегодня, хотя месяц назад обещала, что непременно встретит после возвращения молодого Амадори из Венеции. Это, по мнению Данте, служило вполне достаточным поводом, чтобы искать Сесиль по улицам, выспрашивать у местных обитателей, где она живёт, и почти час шагать по вонючим кварталам, старательно изображая из себя далеко не богатенького мальчика, чтобы вместо Сесиль не найти проблем на свою голову.

За дверью было по-прежнему тихо, и Данте, постучав на всякий случай ещё раз, толкнул её вперёд, полагаясь на удачу и хлипкость засова. Его, впрочем, и вовсе не было – дверь послушно подалась вперёд под рукой молодого маркиза, с тихим скрипом, прозвучавшим на удивление мелодично, пропуская незваного и нежданного гостя внутрь полутёмной небольшой квартирки. Данте вошёл, мягко прикрыв за собой дверь, и несколько мгновений просто стоял, привыкая к полумраку. На улице было ещё светло, но сюда солнце, клонящееся к закату, не добиралось, и потребовалось какое-то время, чтобы глаза смогли хорошо видеть. Юноша мельком огляделся, невольно почувствовав облегчение, когда оказалось, что внутри более-менее чисто и пахнет разве что какими-то травами. Он прошёл вглубь комнаты, стараясь не задеть ничего из стоящих на полу или свисающих со стен вещей, пока не оказался у совсем небольшой неплотно прикрытой дверцы, явно ведущей в жилую комнату. Молодой маркиз чуть приоткрыл её – дверь даже не скрипнула – и заглянул внутрь.

В комнате, представлявшей собой одновременно спальню, кухоньку и гардеробную, на небольшом столе, заставленном какими-то склянками и посудой, горела единственная свеча, силясь справиться с полумраком – единственное окно было плотно занавешено тёмной тканью, не пуская внутрь ни солнце, ни ветер. Застоявшийся воздух был пропитан травами и чем-то ещё, но чем именно Данте понял лишь спустя несколько мгновений. Точно такой же запах был в спальне его матери сразу после рождения Чезаре, младшего брата Данте, и царил он там всю ту неделю после родов, которая оборвалась смертью маркизы. Пахло болезнью.

- Я же предупреждала, что сегодня не работаю, - послышалась из угла комнаты хриплая фраза, и юноша с трудом узнал голос Сесиль. – Если так невмоготу, сходи к другим девочкам.
- Сесиль? – юный Амадори сделал несколько шагов вглубь комнаты, и тогда смог различить в углу кровать, на которой полулежала, укрывшись до подбородка лоскутным одеялом, рыжеволосая женщина, чья бледность сейчас слишком сильно бросалась в глаза. Казалось, даже её веснушки побледнели и перестали весело рассыпаться по лицу, поблекнув.
- Как ты меня нашёл? – конечно, она его узнала. Приподнялась на постели, облокотившись о подушку, подтянула к груди одеяло.
Одеяло было на удивление красивым, явно сшитое вручную из разрозненных лоскутов разноцветной ткани, расположенных таким образом, что образовывали правильный узор, хотя стоило только чуть склонить голову – и просто рассыпались многоцветьем по всей площади. Данте подошёл ближе к постели Сесиль, вместо ответа на вопрос просто пожав плечами и всматриваясь в дорогое лицо, пытаясь разглядеть в лисьих глазах искры задора, на губах, теперь не тронутых яркой помадой, улыбку, и маленькую ямочку на левой щеке. И, конечно, россыпь веснушек. Но Сесиль была бледна, Сесиль не улыбалась, Сесиль смотрела на него глазами, блестящими не от радости, но от нездоровья, и в глубине этих глаз таилось какое-то отчаяние, как будто его появление – это то, чего она больше всего ждала и вместе с тем отчаянно не желала. Женщина, которой никогда нельзя было дать немногим больше двух десятков, сейчас выглядела даже не на свои двадцать пять, но много старше.

Сесиль закашлялась, и юноша, метнувшись к столу и окинув его лихорадочным взглядом, подхватил чашку с вроде как чистой водой и подал её женщине. Она напилась, подавляя кашель, и благодарно улыбнулась одними губами, возвращая чашку. Данте оглядел комнату и, не спрашивая, подхватил со стола небольшой котелок, наполненный холодной водой, вместе с ним отправившись в противоположный угол комнаты, где увидел «домашнюю печку». Как эта штуковина называлась по-французски, юноша сейчас не мог вспомнить при всём желании, да и обращаться с нею он не умел, действуя исключительно по наитию. Сесиль, опершись локтем о подушку, молча наблюдала за ним, пока он кипятил воду, смешивал найденные среди склянок травы в большой глиняной чашке, стоял над котелком, то и дело поглядывая, нет ли пузырьков в воде, а потом заливал кипятком травы, держал чашку в руках, дуя на жидкость, чтобы она остыла немного, прежде чем протянуть чашку женщине. Сесиль, улыбаясь, пила травяной настой и больше не кашляла. По крайней мере, пока.

- Не надо было мне уезжать, - Данте покачал головой, присев на край постели и сцепив в замок пальцы рук.
- Не надо было тебе сюда приходить, милый мой, а домой съездить – святое дело. Дома всегда лучше, чем на чужбине, даже если там вода-вода, а тут важные университеты, - после горячего напитка голос Сесиль стал больше похож на привычный, хотя всё ещё хрипел. – И ты извини, что тебя не встретила. Приболела вот…
Она небрежно пожала плечами и спрятала глаза в чашке, где в ароматной жидкости кружился засушенный и теперь размокший зелёный листок.
- Я вернусь завтра с врачом и лекарствами, - проговорил юный Амадори, но женщина тут же вскинула голову и, повысив голос, как будто это не доставляло ей неудобств, горячо проговорила:
- И не вздумай даже, никаких врачей! – Сесиль опустила ладонь на сцепленные в замок пальцы Данте, останавливая готовые вырваться возражения. – Если пошлёшь какого мальчишку с лекарством от простуды да кашля, буду благодарна, милый, правда. Но врачей не надо. Не люблю я докторишек этих. Смотрят на нас так, словно мы самое воплощение Евы с яблоком в зубах, поднятым подолом и разведёнными ногами. Не хочу. Уяснил?
Юноша только кивнул, решив про себя, что если уж женщина так против врачей, то он хотя бы лекарств ей купит. Хороших, настоящих, дорогих, чтобы за два дня поставили её на ноги.

Они долго сидели так: Данте что-то рассказывал, развлекая Сесиль, а она понемногу пила травяной чай, изредка покашливая, но, казалось, потихоньку возвращаясь к привычному своему настрою. И даже веснушки как будто чуть ярче проступили на носу и белых плечах. Спустя какое-то время женщина даже позволила Амадори снять тёмную ткань и приоткрыть окно – юноша вспомнил наставление семейного лекаря о том, что не следует держать нездоровый дух в замкнутом пространстве. Окно комнаты Сесиль выходило не на улицу, а в сторону узенького канала. Оттуда тоже пахло далеко не морской свежестью, но хотя бы не воняло так, как с противоположной стороны. При свете угасающего дня юный маркиз немного прибрался в комнате под шуточки и беззлобные насмешки Сесиль, но даже ехидство в её словах сейчас было ему в радость, показывая, что женщина ещё не сдалась, борется со своей болезнью и явно готова прогнать её прочь, как только получит правильную поддержку лекарств. Потом юноша просто сидел на краю постели женщины, разговаривая с ней о каких-то мелочах.

- Я сообщил отцу, что намерен жениться, - неожиданно и без всякого перехода сообщил Данте.
Сесиль закашлялась, но причиной на сей раз была не боль в горле – женщина просто поперхнулась глотком чая от удивления.
- Ты же говорил, что не хочешь делать этого раньше, чем лет через десять, - пробормотала она, когда справилась с кашлем. – Сам же говорил, что если вместо музыки он тебя заставляет торгашеством заниматься, то уж во всём остальном ты ему не подчинишься!
Юноша покачал головой.
- Это не отец свою волю мне высказал, а я ему – свою, - проговорил он, ровно глядя в глаза Сесиль с какой-то совсем не юношеской уверенностью, хотя лицо его всё же немного зарумянилось. – Сказал, что хочу жениться на одной француженке… несколько старше меня… и не благородного происхождения.
- О, - только и сказала женщина, пытаясь как-то уложить услышанное в своей голове. Потом со сосредоточенным видом передала полупустую чашку юноше, а сама неожиданно расхохоталась, ничуть не заботясь о больном горле, утирая выступившие на глазах слезы, откинувшись на подушку и с удовольствием выпуская наружу искры смеха. Немного успокоившись, Сесиль взглянула на сосредоточенное лицо Данте, в глазах которого затаилась что-то, похожее на обиду, и расхохоталась с новой силой. Сквозь смех едва удалось выдавить: - Ох, милый мой, ты точно музыкант! Только люди искусства могут быть настолько наивными, при этом совсем не будучи глупыми и недалёкими.
Маркиз было хотел что возразить, но женщина притворно толкнула его кулачком в плечо и замахнулась маленькой вышитой подушечкой.
- А ну-ка иди отсюда, твоя светлость, пока я тебя не огрела чем побольнее! – притворно нахмурившись, угрожающе процедила Сесиль, тая в глазах те самые жизнерадостные искры, которые молодой маркиз так всегда любил. - И пока не поправлюсь, чтобы духу твоего здесь не было, а вместе с духом – и подобных слов! Иди-иди, твоя светлость!

Данте невольно улыбнулся, глядя на женщину, и послушно направился к двери – по какой бы причине Сесиль не прогоняла его, а на Париж уже опускалась ранняя ночь, и не стоило слишком долго задерживаться в дурном малознакомом районе. На пороге он обернулся, чтобы привычно исправить:
- Сиятельство!
- Брысь! – маленькая подушка хлопнулась о стену возле плеча Данте, и провожатым ему был старательно приглушаемый смех Сесиль.

Юноша вышел из тёмной квартирки, плотно запахнул плащ, повыше поднял его ворот и, стараясь не дышать глубоко, спустился по хлипким ступеням в омут зловония и темноты. В его голове строились планы относительно завтрашнего похода к лекарю, покупки хороших лекарств и найма мальчишки-посыльного, чтобы отнести всё необходимое Сесиль. Решив, что неплохо бы нанять ещё и сиделку, чтобы та ухаживала за женщиной и прибиралась, пока та не поправится, Данте вздохнул с лёгким облегчением. Любимая женщина больна и не желает ничего слышать ни о хотя бы временном переезде из своего дома, ни о будущем, но он в состоянии обеспечить ей должный уход, чтобы вернуться к этим темам после. И плевать на мнение отца. Данте и без того положил на алтарь семейного дела свой талант и свои желания, он не намерен отказываться ещё и от любви. Отцу придётся смириться с его выбором.

Данте ощущал, как постепенно отступает тревога, поселившаяся в сердце вчера вечером, когда Сесиль не явилась к нему, как обещала.
Юноша не знал, что с трудом сдерживаемый смех ему вслед через минуту превратился в хриплый кашель. И на отведённых от губ бледных тонких пальцах остались тёмные сгустки и алые пятна крови.


@темы: Dante Amadori, XIX, Мужчины, Фрагменты, Франция

14:07 

Огюст де Нуарэ. 2 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Мужчина мягко улыбнулся, мгновение помолчал, глядя в никуда, словно пытался найти необходимую для повествования волну – звук, чувство, аромат… Когда герцог заговорил, гляда на девушку и изредка одаривая взглядом её отца, его голос изменился, приобретя чуть сказочные ноты, которые помогали создавать словесный витраж истории.

- «В некой далёкой восточной стране много десятилетий, а возможно, и столетий назад правил султан, прославившийся своей мудростью и тем, что в годы его правления никто из подданных не знал голода, нужды и страданий. Когда у султана родилась дочь, к правителю явился его доверенный советник, которого сам султан всегда называл колдуном и к чьему мнению неизменно прислушивался. И сказал колдун, что больше не будет у султана других детей, а потому ему нужно решить, кто станет следующим правителем, ведь не было у султана сына, который мог бы по праву нести венец власти после отца. Тогда решил мудрый султан, что наречёт он своим преемником будущего супруга дочери, когда та повзрослеет и придёт пора дать согласие на её брак с достойным мужем.

Когда луноликая Аль-Зархиль встретила весну своей молодости, султан объявил на все стороны света, что отдаст дочь замуж за достойного человека, который был бы достаточно добр, красив и молод, чтобы сделать Аль-Зархиль счастливой, и в то же время благороден, мудр и зрел, чтобы нести бремя власти. Многие благородные мужи приезжали в город и приходили к султану, чтобы просить руки его дочери, но один был не в меру алчен, второй – слишком глуп, третий оказался старше самого султана, четвёртый смотрел не на невесту, а на её драгоценные украшения, да и все остальные женихи так или иначе разочаровывали султана. Но вот пред ним появился молодой мужчина с ясными глазами и взором прямым, честным и не по годам мудрым. Он держался с достоинством человека благородной крови, хотя одет был пусть и красиво, но всё же не так богато, как другие приезжие. Молодой человек в беседе с султаном показал недюжиный ум, знание всех возможных бед, что могли грозить стране, любовь к этой земле, честность и, что было ещё важнее, он с нежностью и улыбкой смотрел на дочь султана. Правителю он приглянулся, а луноликая Аль-Зархиль и не скрывала, что с первого взгляда отдала своё сердце молодому незнакомцу.

Но когда спросил султан, сыном какого правителя является юноша и откуда прибыл он, молодой человек поднял глаза на старика и сказал: «Я пришёл к тебе, владыка, из западной части твоего города. Я не сын правителя, хотя любой из них желал бы обладать теми богатствами, которые я каждый день держу в руках. Я ювелир». Огорчился султан и велел юноше покинуть дворец, потому что не желал он позволить своей дочери выйти замуж за простолюдина и, более того, наречь его своим преемником. И как ни просила печальная Аль-Зархиль, как ни убеждал повелителя колдун и верный советник, посчитавший молодого человека достойным преемником, а всё же султан был непреклонен. «Я уйду, владыка, - сказал ювелир. – Но однажды я вернусь. Когда я стану достоин твоей милости, когда обрету те богатства, которых, по-твоему, мне недостаёт, я снова приду к тебе, чтобы забрать свою возлюбленную. Дай мне три года, владыка, и я вернусь благородным мужем, чтобы по праву стать супругом Аль-Зархиль и твоим преемником». Повелитель согласился, хотя в глубине души, конечно, даже и не думал ждать так долго: он был уже далеко не молод и желал обрести преемника до той поры, пока его время ещё не истекло. Но ювелир поверил султану, ибо судил людей по своему образу, а ложь ему была чужда. А султан уже через несколько месяцев выдал дочь замуж за сына правителя соседних земель, не слушая просьб Аль-Зархиль подождать ювелира, её слёз и причитаний и даже предостережений своего советника.

Ювелир же покинул страну сразу после визита к султану. Он отправился на запад, взяв с собой лишь заплечный мешок, немного монет в кошеле да свой талант. Спустя несколько недель он добрался до некого города, где поразил всех жителей своим умением творить из драгоценных камней и металлов прекрасные вещицы и украшения, каких в тех землях до той поры не видывали. Через несколько месяцев слава о юном создателе красот дошла до самого короля и тот пожелал видеть ювелира при своём дворе. Так и случилось. Больше года юноша создавал для короля великолепные украшения, пока не стал его любимцем, коему позволялось едва ли не то же, что и сыновьям повелителя. Однажды король призвал ювелира к себе и сказал, что мечтает обладать одной женщиной, чья красота околдовала его, но которая не желает становиться фавориткой при живой супруге. Король сказал: «Изготовь ей в подарок украшение столь дивное, чтобы при виде него эта женщина стала моей и забыла обо всём другом. Если ты это сделаешь, я награжу тебя. Я подарю тебе часть своих земель и жалую дворянский титул. Только сделай так, как я хочу». Ювелир исполнил волю правителя, а когда та женщина и впрямь соблазнилась подарком, отдав себя королю, венценосец не забыл о своём обещании: даровал юноше титул.

Спустя два года и десять месяцев после своего отъезда ювелир вернулся на родину в облике богатого вельможи, за которым шёл караван, гружёный диковинами запада, драгоценными каменьями и подарками для той, кого ювелир мечтал назвать своей женой. Но не узнал он своего города, ранее светлого и радостного, звучащего детским смехом и живым гулом базаров, пахнущего благовониями и цветущими садами. Теперь же он представлял собой унылое зрелище: множество нищих, грязные улицы, голодные взгляды людей, ещё недавно бывших счастливыми… Когда же ювелир добрался до дворца султана и предстал перед ним, он увидел дряхлого старика, коим управлял молодой алчный мужчина, бывший к тому же мужем луноликой Аль-Зархиль. «Я вернулся раньше срока, владыка, почему же ты не сдержал своё слово, выдал дочь замуж за другого человека и позволил ему превратить твою прекрасную страну в зловонную клоаку голода и нужды?» - сказал ювелир султану, и старик узнал его, хоть теперь молодой человек выглядел как богатый вельможа, а не простолюдин. Пожалел султан, что действительно не дождался юношу, но поздно было менять что-то. «Признаёшь ли ты, владыка, что дочь твоя была обещана мне и другому отдал её ты не по праву?» - спросил ювелир у старика, и голос его был тихим и глубоким. «Признаю», - вздохнул султан. Ювелир, ничего не ответив, покинул дворец. Но когда на исходе того же дня засыпал султан в своих покоях, его разбудил тихий шум. Но ничего не успел старик ни сказать, ни сделать, потому что ощутил на лице шёлковый платок, пропитанный сонным зельем, и провалился в небытие.

Очнулся султан в незнакомой тёмной комнате. Он возлежал на широкой тахте в окружении мягких подушек, но руки и ноги его были связаны хоть и не до той степени, чтобы причинять боль, но всё же крепко и надёжно. В центре этой комнаты стоял каменный стол, на котором, распятый и прикованный к камню, возлежал его зять. Не успел султан удивиться, как перед ним появился ювелир. «Ты сам признал, владыка, что отдал принадлежащее мне по праву другому. Я верну себе свою возлюбленную и власть, ибо иначе Аль-Зархиль скоро зачахнет от несчастья, а город мой, некогда прекрасный, превратится в прах. Я ведь не требую ничего свыше того, что ты обещал, владыка?» - произнёс ювелир, и султан вынужден был с ним согласиться, хотя в это мгновение он уже боялся данных некогда обещаний. Но молодой человек словно только того и ждал: чтобы султан признал его право. Уже через мгновение он стоял над связанным мужем Аль-Зархиль, и в руке его был кинжал. «Что ты намерен делать?!» - в ужасе вскричал старик. «Нет иного способа избавить возлюбленную мою и страну от этого человека. Но я не просто убью его. Это станет свадебным подарком для Аль-Зархиль и символом моей любви к ней». И ювелир вонзил кинжал в грудь мужчины.
Султан смотрел и не мог поверить: кровь лилась из раны и капала на пол, но, достигнув холодного камня, приглушённо звенела, рассыпаясь в разные стороны мелкими брызгами драгоценных каменьев, красных, как сама кровь. Ювелир бережно собирал капли и ссыпал их в стеклянный сосуд. Когда вся кровь из тела вытекла и превратилась в камни драгоценного граната, молодой человек вновь взял в руки кинжал, вскрыл грудь мёртвого мужчины и вырезал из неё сердце. У султана помутилось в глазах от страха, а когда зрение вновь вернулось к старику, в руках ювелира вместо сердца был уже крупный рубин такого глубокого красного цвета, какого султан никогда не встречал, а ведь его коллекция украшений была более чем богата. Три дня и три ночи работал ювелир без сна, отвлекаясь лишь на то, чтобы поесть самому и покормить султана, который и сам не мог надолго заснуть, пребывая в странном туманном состоянии, лишь в моменты просветления будучи в силах наблюдать за действиями молодого человека. Перед рассветом четвёртого дня ювелир подошёл к султану и сказал: «Я закончил. Я обработал гранаты, рождённые из крови человека, пролившего немало крови моего народа, и придал им форму капель. Я обработал рубин, рождённый из сердца мужчины, который не желал подарить и часть его своей жене, и этот камень станет достойным дополнением к гранатам. Я подарю сделанное из этих камней ожерелье Аль-Зархиль, и когда она станет надевать его, ты, владыка, будешь вспоминать, к чему привело нарушение твоего слова и чего достиг ты, отказав честному, но простолюдину и дав согласие жестокому, но благородных кровей человеку».

Старик глядел на ювелира с горечью. «Станет проклятым это ожерелье, потому как создано оно из смерти и крови, - сказал султан тихо. – Оно принесёт несчастье моей дочери и любой другой женщине, что наденет его». Ювелир долго смотрел на своего будущего тестя, а подом подошёл к столу, поднял с него ожерелье и поднёс его к глазам султана. Охнул старик, увидев такую красоту, и не мог отвести взгляд. Тёмно-красный рубин сверкал в центре ожерелья, а от него рассыпались в разные сороны капли алых гранатов, соединённые меж собой цепью из чистейшего золота, да такой изящной и тонкой, что казалось невозможным, что она может удержать на себе тяжесть камней. «Цепь эта тонка, султан, - сказал ювелир, не отводя взгляда от глаз старика. – Но она прочна и крепка, как моя любовь к твоей дочери. Если бы не было этой цепи, родившейся из моей любви к луноликой Аль-Зархиль, то ожерелье действительно стало бы проклятьем для своей владелицы, но теперь оно будет талисманом для моей жены, для нашей дочери, внучки или другой женщины, которой однажды подарит Аль-Зархиль это украшение».
Так и случилось. Через некоторое время ювелир женился на дочери султана. Много ушло времени на то, чтобы вернуть городу его прежние радость, богатство и красоту, но молодой человек приложил к этому все усилия. Аль-Зархиль была с ним так счастлива, как никогда и не мечтала быть рядом со своим первым мужем, а султан дожил до глубокой старости; до самой смерти оставался он бодр и здоров, лишь иногда взгляд его выдавал глубокую печаль старика: когда дочь надевала гранатовое ожерелье, вечное напоминание султану о том, каким могут последствия нарушенного обещания.

Это ожерелье Аль-Зархиль потом подарила своей невестке, та – сестре, сестра – своей дочери… И каждая женщина, которой преподносили это ожерелье в дар, очень скоро обретала любовь. Гранаты приносят счастье в любви, а рубин усиливает это чувство. Золотая же цепь, что соединяет камни, защищает носительницу ожерелья от злых умыслов, ревности и неверности. Так велик был талант ювелира, что даже спустя многие десятилетия, если не века, ожерелье остаётся не просто украшением».

Герцог отвёл глаза от синьора Порпорино, на которого смотрел последние несколько секунд, и, взглянув на синьорину Паолу, сделал паузу, словно давая образам и символам померкнуть в воображении слушателей. Рядом с де Нуарэ стояли лишь синьор Порпорино и его юная дочь, но сейчас легко было представить герцога на сцене. Мужчина моргнул и мягко улыбнулся девушке.

- Мне оно досталось от дочери некого восточного Паши, которая сбежала из своей страны, чтобы обрести счастье с вольным морским путешественником. Она отдала мне ожерелье в благодарность за помощь в их воссоединении, сказав, что ей талисман больше не нужен, ибо она уже обрела своё счастье. Та сударыня строго наказала мне беречь подарок для особого случая, и теперь, думаю, он настал. Надеюсь, таинственной силы камней достанет для того, чтобы принести вам счастье, синьорина Порпорино. Вы его более чем достойны, как и чистой искренней любви, - добавил герцог уже своим обычным негромким баритоном. – Теперь же я вынужден попрощаться с вами и вновь извиниться, что отнял несколько минут вашего времени, синьорина.
Де Нуарэ поклонился сперва Андреа, потом его дочери, подарив ей на прощание ещё одну едва заметную улыбку, после чего развернулся на каблуках и удалился.


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Италия, Мужчины, Фрагменты

01:41 

Анна и Стас. 195*-1999. Москва, Россия.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, сразу стало намного легче жить. До сих пор её нещадно терзали мысли о том, что однажды она состарится, превратится из молодой красивой женщины в немощное сморщенное тело, способное лишь на поглощение пищи, испражнение жидкостей и вялое шевеление конечностями. Теперь же выходило так, что умрёт она задолго до того, как утратит возможность выглядеть более-менее достойно и сама за собой ухаживать. Сперва она думала ограничиться тридцатью годами, но, пересмотрев старые фотографии бабушек-прабабушек и взглянув мельком на свою мать, поняла, что благодаря генам и собственным умелым ручкам в тридцать будет выглядеть не старше двадцати с небольшим, да и в четыре десятка годков вполне себе ничего останется. Но дальше - ни-ни!

Когда она решила, что умрёт в сорок лет, сразу стало намного проще. Раньше казалось, что жизнь почти бесконечно длинная, и никуда не нужно торопиться с познанием всех её прелестей - успеется. Но в то же время было постоянное ощущение, что жизнь коротка, что она может оборваться в любой момент, а потому нужно всенепременно успеть испробовать всё-всё-всё, узнать то, чего она не знает и позволить себе столько слабостей и искушений, сколько может выдержать тело. Теперь оба глупых предрассудка остались далеко в прошлом. Она совершенно точно знала, сколько ей осталось ходить по планете, а потому могла составить чёткий план развлечений и искушений, чтобы одновременно и не распаляться на несколько десятков занятий, но и не прибывать в состоянии пассивного ничегонеделания.

Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, вслед за этим решением последовали другие, логично связанные с первым, точно такие же чёткие, ясные, а потому просто-таки гениальные, а ведь всё гениальное - просто. Она совершенно точно определилась, что никогда и ни за что ни в кого не влюбится. Не будет романтических встреч под луной, беззвучных рыданий в подушку, подсчётов расходов на свадьбу и составления брачного контракта. Зачем все эти сложности, зачем такой риск? Она достаточно много слышала печальных историй о несчастной любви и о том, как некоторые не слишком сильные духом влюблённые особы наглатывались таблеток или перерезали вены в ванной. А так как она была девушкой весьма впечатлительной и при этом не обладала особо сильным характером, она чётко сознавала, что такой печальный исход вполне возможен, а этого она допустить не могла, иначе как же тогда её решение умереть ровно в сорок?

Когда она решила, что умрёт в сорок лет, многие вопросы тут же сошли на нет. В детстве она играла со своими красивыми куклами в дочки-матери и представляла себе, как однажды к ней приедет прекрасный принц, женится и сделает ей очаровательную дочку, которой всегда будет пять лет, с самого рождения и до самой смерти - чтобы благополучно миновать период пелёнок-распашонок, но и не достичь подросткового максимализма с переходным возрастом вкупе. Поэтому она отметила в своём мысленном списке дел, которые никогда не стоит даже начинать, пунктик "не иметь детей". Ведь дети мало того, что отнимают кучу драгоценного времени, которого до сорокалетия на самом-то деле не так уж много, но ещё и требуют от тебя потом определённой доли ответственности, например, ухода за будущими внуками, а этого она себе позволить никак не могла, потому что в сорок лет должна умереть. Так куда тут внуки?

Когда она решила, что умрёт в день своего сорокалетия, за окном светило ласковое весеннее солнце, из колонок звучала любимая лёгкая музыка, пальцы обнимали стакан с прохладным соком из свежевыжатых апельсина и грейпфрута в соотношении два к одному, под ухом кое-как держалась телефонная трубка, из которой доносился восторженный голос очередного поклонника, а настроение грозило вот-вот дотянуться до одной из самых высоких шкал, какие только существуют. Она записала все свои мысли и ощущения в потрёпанную кожаную тетрадь, чтобы потом никто не обвинил её, будто она приняла столь важное решение в плохом настроении, состоянии затяжной депрессии или после тяжёлого разрыва со своей половиной. Ей было потрясающе хорошо и весело, и эти чувства усилились вдвое, когда она выбрала день своей смерти.

Она была по-своему счастлива в эту минуту и много минут, часов, дней, недель, месяцев и лет после.


Когда ей было двадцать три, она уже знала вкус почти всех алкогольных напитков, имела какое-никакое представление о наркотическом кайфе и разбиралась в дорогих сигаретах. Она получала невыразимое удовольствие, когда первый раз пробовала эти мерзости, как сама их называла, но потом тут же теряла к ним интерес.

Когда ей было двадцать семь, она по уши влюбилась в своего начальника. Он был вдвое старше, женат и имел троих детей. Она по утрам громко хохотала, лёжа на подушке лицом вверх, показывала язык луне, когда прогуливалась по ночам в полном одиночестве или с каким-нибудь из недолгих приятелей, и составляла в два столбика список всех достоинств и недостатков любимого начальника, после чего, тихонько хихикая, нещадно вымарывала пункт "невероятно хорош в постели", потому как абсолютно не имела представления о том, является ли это правдой.

Когда ей было тридцать, она подобрала на улице бездомного котёнка, притащила его к себе домой, вымыла, обзаведшись десятком кровоточащих царапин, накормила и привела в божеский вид. Котёнок оказался невероятно хорош, до безобразия обаятелен и совершенно паскуден, от чего она умудрялась одновременно и приходить в восторг, и наливаться оправданной злобой. Она назвала кота Сынок, чем шокировала свою мать, только в тот момент окончательно потерявшую надежду увидеть внуков.

Когда ей было тридцать два, она встретила меня. Меня звали Стас, мне только-только исполнилось шестнадцать, я окольными путями уехал из родного города в столицу на заработки, не оставив за спиной ровным счётом ничего, что было мне дорого. К тому времени, как её тёмно-зелёный "опель" слегка подпихнул меня под бок, я успел нажиться почти зажившим фингалом, сломанным ребром, московским акцентом и несколькими сотнями зелёных хмурых дядек в кармане.

Когда ей было тридцать три, она таки свыклась с мыслью, что куда проще поселить меня в своей квартире, нежели чуть ли не каждый день ждать, пока я приеду с окраины к ней в центр, чтобы очередной раз ублажить до состояния полного изнеможения. Нет, вы не подумайте ничего "такого", я ведь просто массаж ей делал. Ну и завтрак иногда, если она допоздна задерживалась на работе и вечером бухалась в постель без сил.

Когда ей было тридцать четыре, она заявила, что я массажист от бога и повар от дьявола, но всё равно попросила принести кофе в постель, а когда я выполнил её распоряжение в буквальном смысле, в постель то бишь, она минут десять хохотала как полоумная, спрятав лицо в подушку, забавно повизгивая и утирая потом кулаком слёзы смеха с пока ещё сонных глаз.

Когда ей было тридцать пять, она рассказала мне о своём решении умереть в сорок, удивилась тому, что я отреагировал на это всего лишь пожатием плеч, и долго потом выспрашивала, почему я не был шокирован, почему не стал её отговаривать и неужели я её совсем не ценю, на что я отвечал, что, конечно, ценю и именно поэтому уважаю её выбор.

Когда ей было тридцать шесть, она снова упомянула о своём решении, впервые за прошедший год, и спросила меня, а можно ли, не совершая самоубийства, просто взять и умереть тогда, когда захочешь. Я предложил убить её. Она назвала меня психом, рассмеялась, потрепала по волосам, разделась до пояса и попросила размять затёкшую спину.

Я был по-своему счастлив тогда и несколько лет после, живя вместе со странной женщиной, ставшей мне не то сестрой, не то спутницей жизни, с которой можно было без задней мысли поцеловаться перед сном в губы или проспать всю ночь в обнимку, не беспокоясь о том, что что-то может пойти не так, не в ту степь и не по той дороге.

На её сороковой день рождения я подарил ей её мечту. Пуля оставила меж её бровей ровнёхонькую небольшую дырочку, похожую на третий глаз.
В её завещании было указано только моё имя, хотя я никогда не просил её об этом, да и она сама не заводила разговор на подобные темы. Нотариус вручил мне запечатанное письмо, написанное ею четыре года назад; на светло-бежевым листе её небрежным, но при этом изящным почерком были написаны только пять слов: "спасибо, что убьёшь меня, дарлинг". Я подумал, что когда она называла меня психом, она вовсе не шутила.


Знаете, доктор, она, пожалуй, была права. Иначе я бы не сидел сейчас перед вами, который раз объясняя свою версию произошедшего. До сих пор не понимаю, почему меня не осудили, а признали невменяемым. Странно. Впрочем, нет, так оно и есть, я псих.
Только сумасшедшим дано исполнять чужие мечты.


@темы: XX, Женщины, Маски, Мужчины, Россия

16:03 

Василиса и Константин. 1999. Московия, Русь-матушка.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Седьмой раз подряд за последние пять минут она попыталась проникнуть в зал заседаний, но снова потерпела неудачу, отделавшись синяками на обоих запястьях (двое детин одинаковых с лица выставляли её за дверь довольно осторожно, но явно недооценили свои собственные силы), испорченным настроением и приступом здоровой злости. Поругавшись для порядка себе под нос, девушка оглянулась по сторонам, убедилась, что никого нет, и наклонилась к двери, приникнув к замочной скважине, сквозь которую вполне можно было разглядеть, что происходит в зале заседаний, где собрались уже почти все приглашённые. Пустыми оставались лишь несколько стульев по обеим сторонам длинного стола, да высокое кресло во главе. Гости о чём-то приглушённо переговаривались (до неё долетали лишь обрывки фраз), шутили, смеялись, изредка явно переругивались, какая-то вспыльчивая кикимора даже умудрилась метнуть в соседа то ли комком болотной тины, то ли полусгнившим цветком кувшинки.

Под лопаткой засвербило. Девушка передёрнула плечами, не желая отвлекаться: по ту сторону двери как раз начали выяснять отношения сидящая в здоровенной бочке зеленоволосая русалка и солидного вида котяра с золотой цепью на шее ("Аки новый русский!" - хихикнула мысленно девушка). Увлечённая этим зрелищем, она ещё трижды передёргивала плечами, прежде чем сообразила, что под лопаткой вовсе даже не чешется - просто кто-то периодически постукивает ей по спине пальцем. Девушка прикрыла глаза, ожидая скорые проблемы, шумно выдохнула и, резко крутанувшись на каблуках, развернулась, почти полностью готовая предстать перед лицом опасности.

Опасность улыбалась. Опасность обаятельно улыбалась во все тридцать два белоснежных зуба, очаровательно сверкала сапфирово-синими ("Ой, мамочки!") глазами и сдувала со лба неуместно упавшую на лоб прядь тёмных волос. Опасность смотрела на девушку сверху вниз, чуть приподняв правильной формы бровь и являя на красивом лице выражение то ли вежливой заинтересованности, то ли умело сдерживаемого смеха. Опасность оказалась чертовски привлекательным молодым мужчиной чуть выше среднего роста, стройным, одетым по последнему писку моды, даже слегка щеголеватым, но при этом кажущимся словно бы сто лет знакомым, как соседский мальчишка, друг по песочнице, к четверти века выросший, похорошевший, добившийся больших успехов, но при этом оставшийся старым добрым знакомым.

- З-здрасьте... - неловко кивнула девушка, чтобы как-то сгладить нависшую над ними паузу. Закинув длинную золотисто-русую косу за спину, она засунула руки в широкие карманы джинсов и теперь стояла, чуть покачиваясь с пяток на носки, всем своим видом демонстрируя, что она тут совсем случайно, не имеет ровным счётом никакого представления о закрытом заседании и вообще просто ждёт подружку, которая пошла припудрить носик.
- И вам добрый вечер, - ещё шире улыбнулся молодой человек ("Ой, како-о-о-ой! Держите меня семеро!"), отчего показался ещё более обаятельным, хотя девушке казалось, что дальше уже и без того некуда. - Вы на ЗаЗаГерС?
- За-за-что? - переспросила она, на несколько секунд от удивления зависнув на кончиках пальцев, а потом шумно шмякнула каблуками ботинок о пол.
- Закрытое Заседание Героев Сказок, - терпеливо, как школьнице, объяснило дивное видение мужеского полу, достав из кармана бейдж и махнув им перед носом девушки, которая, впрочем, не успела прочесть имени своего собеседника.
- Да-да, именно туда. Только меня не пускают, свол...эээ... нехорошие! - вовремя прикусила она язык, чтобы не показаться совсем уж не сказочной, а очень даже а-ля двадцать первый век. - А меня не меньше других волнует проблема потери популярности народных сказок у детей дошкольного и младшего школьного возраста! Разве я виновата, что на это дурацкое заседание приглашали только по одному представителю от каждого рода?! Разве я виновата, что этот старый козёл-профессор мне за доклад на два балла меньше поставил только потому, что ему, видите ли, не по душе мой характер?! А?!

Девушка даже шаг вперёд сделала, едва ли не наступая на внимательно прислушивающегося к её словам молодого человека, словно это он и был пожилой привиредливый Козёл Иванович, которого, кстати, все студенты недолюбливали. Впрочем, девушка тут же сообразила, что не на того ругается, быстро сделала шаг назад и снова принялась нервно покачиваться с пяток на носки, хмуро глядя на стоящего перед ней человека. А тот, не прекращая обаятельно улыбаться, вдруг спросил:
- Простите, а с кем я имею честь?..
- Василиса, - просто ответила она, внутренне охнув ("Надо же, имя узнаёт! Авось понравилась я ему?").
- Василиса Прекрасная? – не то спросил, не то сказал он, на что девушка отреагировала усмешкой.
- Нет, не она.
- Значит, Василиса Премудрая?
- Угу, вы бы это Козлу сказали, - откровенно хихикнула девушка.
- Тогда… - молодой человек задумался, забавно закусив нижнюю губу и подняв глаза к потолку.
- Скорее уж Василиса-вполне-себе-ничего-такая-и-к-тому-же-не-дура, - хмыкнула девушка, а уже через мгновение с удивлением наблюдала, как представительный молодой мужчина держится за живот и покатывается от хохота, утирая тонкими аристократическими пальцами выступившие на красивых глазах слёзы.

Отсмеявшись, случайный знакомый достал из кармана пиджака снежно-белый платок, утёр им мелкие капли влаги с ресниц, вернул платок на место, после чего галантно подал Василисе руку. Девушка возрилась на протянутую ладонь, как Змей-Горыныч на меч-кладенец в руке добра молодца, - так же удивлённо и непонимающе. Но молодой человек терпеливо держал ладонь на весу, так что нужно было как-то реагировать.

- Это в каком смысле? – спросила Василиса, в полной мере осознавая глупость вопроса, но не имея времени придумать хоть что-то пооригинальнее.
- Я приглашаю вас на заседание. В качестве исключения. Вы даже можете зачитать свой доклад наравне с другими приглашёнными, - просто сказал красавец мужчина и приоткрыл дверь в зал. Василиса была так ошарашена, что не нашла ничего лучше, кроме как плюхнуть свою ладошку в протянутую руку и последовать вслед за своим малознакомым собеседником в помещение. А там уже смолкли шум и звук голосов, на них устремились сотни глаз (пар, троек и десятков с носа), и девушка судорожно сглотнула, представив, как после заседания старшая сестра, присутствующая здесь как раз таки по приглашению, с удовольствием придушит родную кровиночку, не озаботившись даже о наличии живой воды в ближайшем аптечном киоске.

Молодой человек тем временем двинулся к противоположному концу зала, где усадил Василису на удобный стул по правую руку от стоящего во главе кресла, больше похожего на уменьшенную копию королевского трона ("Я не верю в любовь с первого взгляда! Не верю! Я не верю! Ой, мамочки, ну какой хорошенький, а?"). Девушка молча (!) присела на самый краешек стула, осторожно поглядывая из-под опущенных ресниц на гостей, которые теперь во все глаза откровенно пялились на неё, словно она и не Василиса-вполне-себе-ничего-такая-и-к-тому-же-не-дура двадцати лет от роду, а Чудо-Юдо какое-нибудь. Впрочем, нет, Чудо-Юдо сидело от неё метрах в десяти и старательно вылупливало большущие глазищи, как и все остальные. Василиса нервно покосилась на своего спутника, но подавилась уже готовым соскользнуть с губ вопросом, когда поняла, что тот уселся в то самое похожее на трон кресло и водрузил на стол возле своей левой руки табличку с надписью «председатель». Девушка кашлянула, пытаясь показать этим звуком одновременно несколько мыслей: а) ах, бессовестный, не мог сразу сказать, а я-то так перед тобой изголялась; б) какая же я дурында, так опростоволоситься перед таким мужчиной, и что он только обо мне подумал; в) всё прощу, только пригласи потом чайку в буфете выпить, а?

Молодой человек обаятельно улыбнулся, глядя только на неё, потом вдруг подмигнул, отчего у Василисы душа в пятки ушла, после чего перевёл взор на остальных участников заседания. Но перед тем, как начать свою речь, которую явно ожидали все остальные, председатель склонился к Василисе и тихим шёпотом, чтобы только она услышала, спросил:
- Пойдём потом кофе выпить, а?
Девушка только кивнула, ослепительно улыбнувшись мужчине своей мечты. Пересталась слегка, наверное, - какой-то старичок-боровичок напротив схватился за сердце, словно увидел не девичью умешку, а волчий оскал. Но Василиса этого не заметила, потому что мужчина всей её жизни тоже улыбнулся, на этот раз как-то даже немного застенчиво, и тихонько добавил:
- Обещаешь?
- Обещаю! – громким шёпотом провозгласила Василиса, чем заработала ещё несколько порций пристальных взглядов.

А председатель тем временем принял серьёзный вид и начал торжественное приветствие, как оно полагается по всем традициям. Только в самом конце своего выступления молодой человек хитро усмехнулся.
- Пожалуй, прежде чем перейти к повестке дня, я представлюсь тем, кто меня ещё не знает, - красавец снова подмигнул Василисе. – Константин Константинович. Бессмертный. Можно просто – Кащей.

Василиса упала со стула.


@темы: XX, Женщины, Маски, Мужчины, Россия

18:50 

Огюст де Нуарэ. 3 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Французский язык.

Самым сильным и порой непобедимым врагом человека может быть только он сам. В особенности, если он не знает, чего от себя ожидать.
Впору цитировать Франсуа Вийона:
«Я знаю, как на мед садятся мухи,
Я знаю смерть, что рыщет, все губя,
Я знаю книги, истины и слухи,
Я знаю все, но только не себя
».
Однажды, должно быть, встану у зеркала, взгляну на своё отражение, но не смогу узнать лица. Маска, я тебя знаю? Откуда ты взялась и почему я не помню, когда надел тебя на своё лицо?..


@темы: Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

16:12 

Огюст де Нуарэ. 4 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Французский язык.

Как тонкокрылый мотылёк летит на яростное пламя,
Дабы обжечься, но опять к нему парить, чтоб вспыхнуть сразу, -
Нежданно так мой тёмный дух, что очарован светлой вами,
Готов к безумствам, хоть тому противится циничный разум.


@темы: Art, Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

23:03 

Данте Амадори. 13 февраля 1842. Италия, Венеция.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Ponte di Rialto. Регата, приуроченная к открытию карнавала.

Неширокая rio впадала в Гранд-Канал близ Ponte di Rialto, и именно таким путём гондола маркиза Амадори привезла своих пассажиров почти к самому мосту. Необходимо было пешком преодолеть небольшое расстояние до Ponte di Rialto, канал по обе стороны которого был загодя перекрыт и освобождён от большинства лодок по краям. Только у пристаней в самых широких его частях оставались гондолы (некоторые из них даже использовались владельцами в качестве своеобразных зрительных платформ), которые уже не могли помешать регате. Где-то на другом конце Гранд-канала к этому времени подготавливались четыре гондольера, которым буквально через десять минут предстояло принять старт, но никак не раньше сигнала с Ponte di Rialto. А те, кто должен был его подать, как раз сходили на мостовую в нескольких десятках метрах от моста.

Амадори покинул гондолу первым и помог выбраться на твёрдую почву Андреа и Антонио. Кивнув Фабио, чтобы пока следовал за ними - до того момента, пока донна Араго не возьмёт юношу под своё заботливое крыло, - Амадори предложил женщине руку для опоры.
...
- Устроим праздник, душа моя, - искренняя улыбка для спутников, а через мгновение она неуловимо меняется в улыбку иную, предназначенную для всех и каждого, а потому ни для кого. - Хлеба не отломим, зато зрелища предоставим в лучшем виде.

Древнее таинство готово было свершиться - два последователя древнего культа и новообращённый, коему предстояло пройти испытания на своём пути к величайшему знанию, двинулись в дорогу и через несколько мгновений и считанные десятки шагов их накрыла волна человеческих голосов и смеха. Амадори слышал, как вибрирует воздух, а ветер, касаясь плечей каждого из многочисленных присутствующих, впитывает часть их внутренней мелодии и несёт над водой, и звук этот, отражаясь в воде, размножается, словно изображение в двух поставленных друг против друга зеркалах. Люди шумели и смеялись, переговаривались и обменивались новостями, переступали с ноги на ногу, теребили веера и перчатки, похлопывали друг друга по спинам, выдыхали дым сигар и чахоточно кашляли, сплёвывали на дорогу или в канал, поглаживали детей по головам и щипали девушек-простолюдинок за округлые бёдра, прочищали носы и шептали комплименты, спорили о результатах и произносили мольбы господу... Многообразие звуков - прекрасных, волшебных, отвратных и мерзких - человеческих звуков окружало Ponte di Rialto в этот час, и Амадори пришлось несколько раз глубоко вздохнуть, чтобы перестать слышать их все, но сфокусироваться лишь на том, что его окружало. Ощущение тепла руки Андреа на его предплечье и присутствия рядом Антонио послужили спасительными нитями из омута звуков; со стороны могло показаться разве лишь то, что маркиз Амадори чуть задержался, прежде чем, пройдя к небольшому возвышению в центре моста, подняться на него и подать руку донне Араго.

Исходили последние минуты, когда можно было сделать ставку, но большинство жителей и гостей Венеции сделали это загодя, и теперь шум постепенно стихал - увидев двух главных устроителей регаты, люди понемногу прекращали разговоры, ожидая, когда кто-то из почётных граждан славного города скажет что-либо. До шести часов, когда должен был быть дан старт регаты, оставались считанные минуты, поэтому Амадори был избавлен от необходимости произносить длинные речи - занятие, которое он крайне недолюбливал, хотя мастерством оратора, умеющего говорить так, чтобы присутствующие как миниум прониклись вниманием, давно овладел по необходимости.

- Почтенные синьоры и синьорины, приветствую вас от лица всех устроителей сего предпраздничного действа и благодарю за внимание и интерес, которые проявили почтенные венецианцы и гости нашего великого города к этому мероприятию, - начал Данте хорошо поставленным голосом, каким ораторы произносят речи или актёры читают свои реплики со сцены. Но в театре им помогает акустика огромного зала, где даже в самом дальнем уголке слышно произнесённое на сцене. Здесь же, на мосту, под шум воды и приглушённый живой рокот толпы, которые не могли бы смолкнуть и на мгновение, маркизу приходилось говорить громко и отчётливо, чтобы его могли слышать на максимальном расстоянии. - Всего через час и несколько минут на площади Сан-Марко вспыхнут первые праздничные фейерверки, окрасив город и лица во множество цветов, знаменуя тем начало карнавала, праздника, который все мы так ждали. Карнавала, маскарада, дней и ночей свободы и вседозволенности, восторга и наслаждения, доступных каждому, чьё лицо сокрыто маской. Времени, когда стираются различия между дворянином и его слугой, госпожой и её камеристкой, отцами и детьми, и даже женщинами и мужчинами.

Маркиз слегка улыбался, немного поворачивая голову то налево, то направо, чтобы его лучше слышали по обе стороны моста. На расстоянии того не было видно да и вблизи вряд ли кто-то мог прочесть что-либо, кроме соответствующего выражения на лице Амадори, однако в его глазах пряталось и нечто иное. Разве что стоящие совсем рядом Антонио и особенно Андреа, давно знавшая маркиза, вполне могли бы увидеть, что в лице Данте скользит лёгкая ирония - едва заметная дымка на нечитаемом лице. Маркиз не произносил этого вслух, но знавшей его донне Араго нетрудно было догадаться, какую именно вседозволенность подразумевает мужчина и как на самом деле к ней относится. Данте же тем временем поправил чуть сбившийся чёрный плащ, под которым скрывал свой костюм, и продолжил.

- Именно поэтому так ценно и важно то, что все мы собрались здесь в преддверии этого пира вседозволенности и свободы, - "распущенности и разварата", - чтобы предворить его благим делом, коему послужит эта регата. Кто бы ни был победителем, кому бы не достался выигрыш, каждый владелец участвующих гондол объявил о намерении отдать все средства на благо Венеции. И не столь важно, куда именно пойдут средства, ведь главное, что они послужат благу, а значит, каждый из нас - каждый из вас. синьоры и синьорины, - внёс свою лепту в благородное дело помощи тем, кто нуждается в ней больше других.

Конечно, Данте откровенно сомневался, что хотя бы десятая часть сделавших ставки думала о том, что принесёт пользу церкви, приюту или градостроению, скорее просто желала лёгких денег. Но это не имело значения: лотерея есть лотерея, и все выигрыши в любом случае оказались бы куда меньше, чем та сумма, которую получит победитель. Когда-то маркиз ещё надеялся, что после подобных показательных акций сильные мира сего, не занимающиеся меценатством, увлекутся подобной идеей, теперь же он делал это просто потому, что таким образом можно было отдать на благое дело куда больше средств, чем мог он сам, один. А методы... Какая к дьяволу разница...

- Теперь же прошу моих добрых друзей - уважаемую жительницу Венеции донну Андреа Араго и маркиза Антонио Торелли - объявить о начале регаты, - толпа алкала зрелищ, и не следовало дольше оттягивать момент. - Благодарю вас за внимание, почтенные мои сограждане, и желаю удачи с вашими ставками и весёлого карнавала!
Данте отступил чуть в сторону, жестом пригласив Андреа и Антонио в центр постамента и передавая внимание зрителей им.


@темы: Dante Amadori, XIX, Италия, Мужчины, Фрагменты

18:59 

Карл. 23 декабря 2007. Польша, несколько десятков километров от Гданьска.

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
По осени, когда подолгу не переставали дожди, чуть позднее, когда таял первый снег, и в начале весны, когда оттепель меняла зимнюю сказку на грязь и слякоть, дорога превращалась в непроездное и непроходимое нечто, на некоторое время отрезая себя саму от основного шоссе. Казалось бы, всего несколько десятков километров от Гданьска, Европа, двадцать первый век, до современного шоссе рукой подать, а эта дорога так и оставалась не покрытой асфальтом и размываемой дождями и талым снегом. Впрочем, земля эта была частным владением, а раз хозяин не желал себе жизнь упрощать, то и государство не стало заниматься благотворительностью, вот и превращалась широкая дорога едва ли не в болото дважды в год. Но так было осенью и весной.

К концу декабря подморозило, снег не только укрыл землю и приукрасил чёрные ветки деревьев, но успел за городом навалить сугробы в половину человеческого роста. Шоссе, ведущее от города к городу, регулярно расчищали, но и про поворот с основной колеи не забыли – не любящий асфальтовое покрытие владелец ближайшего участка земли явно относился куда более положительно к снегоуборочной технике и исправно оплачивал со своего счёта за уборку сугробов с единственного пути, соединяющего его жилище с относительно близким городом. Километрах в десяти уже были поразбросаны деревни и застроенные загородными домами участки, ещё одна отходящая от шоссе дорога вела к очередному небольшому местечку, нежно любимому туристами (особенно американскими и японскими) за построенный ещё в семнадцатом веке замок, недорогие по европейским меркам гостиницы и горячий шоколад в глиняных чашках. Так что перекрёсток выглядел довольно забавно: идеально прямая серая асфальтовая линия от Гданьска в сторону другого более-менее крупного города, чуть более узкая, но такая же прямая и серая полоса – к местечку с замком и другими достопримечательностями, сейчас, к Рождеству, заполненному туристами, ещё одна вела к участку загородной застройки, и, наконец, тоже широкая, но белая-белая и далеко не прямая дорога, а как будто нарочно криво вьющаяся меж сугробов и деревьев.

Учитывая близкое расположение города, рассчитанного на туристический интерес, указатель на перекрёстке устроили соответствующий: под старину, с выпиленными из дерева красивой формы досками, где среди резьбы узорчатой вязью на польском и английском – для приезжих - были написаны названия ближайших населённых пунктов. Одна стрела указывала на Гданьск, вторая – на ближайший крупный город, - именно из этих двух мест приезжало большинство туристов. Третья устремила свой зауженный конец в сторону городка с замком и некоторым числом других достопримечательностей. Четвёртая – на расположенную в семи километрах россыпь загородных домов, где многие семьи предпочитали встречать Рождество, оставляя города. Пятая доска немного отличалась от остальных, хотя чем именно – понять было сложно. Вроде той же формы и размера, из того же дерева выпиленная, тем же узором украшенная. Может, чуть потемнее, как будто висела немногим дольше, да по верхней линии в древесине видны были небольшие углубления, всего лишь чуть более тёмные точки, как если бы множество птиц годами выбирали именно этот указатель для того, чтобы передохнуть в перелёте, и сдавливали дерево коготками; вот только сколько же это птиц должно своими тонкими лапками поработать, чтобы в обработанном твёрдом дереве даже такие мелкие пятнышки оставить? А ещё этот указатель был единственным из всех, на котором направление было написано только на польском, без перевода на английский и, более того, что могли заметить разве лишь местные, далеко не современном польском, а старом, который давно не живёт даже в самых далёких и забытых богом местах, не говоря уж о частном владении всего в нескольких десятках километров от Гданьска.

О том, что даже на самых подробных картах местности этот поворот на белую дорогу не обозначен, тоже могли порассказать, например, за чашкой горячего шоколада после визита приснопамятного замка. Вот только как-то так рассказывали, что никто из туристов, даже самых любопытных, так и не сунул свой нос на ту дорогу. Хотя, в сущности, рассказывать было нечего: местные жители куда больше знали о достопримечательностях городка и истории замка, чем о владельце довольно большого участка земли, простиравшегося от начала белой дороги и ведущего куда-то дальше, к усадьбе. Оттуда иногда выезжал автомобиль, направлялся в сторону Гданьска и возвращался через несколько часов, должно быть, с покупками и запасами на две-три недели, когда снова выбирался в путь. Но кто сидел за рулём или жил в неизвестном доме, известно не было. Так и оставалась белая дорога тщательно расчищенной, но нехоженой, и к кануну Рождества лишь микроавтобусы да отдельные автомобили скользили мимо неё, притормаживали на несколько секунд, чтобы экскурсоводы могли рассказать своим подопечным только что выдуманную мистическую историю, а потом сворачивали с одной идеальной серой полосы на другую идеальную серую полосу и держали путь к городку, где их уже ждал замок, маленькие гостиницы, горячий шоколад в глиняных кружках и россыпь прочих достопримечательностей.

А снежные хлопья, похожие на перья ангелов с рождественских открыток, медленно кружась, опускались на белую дорогу.


@темы: XXI, Женщины, Игры, которые играют в нас, Мужчины, Польша

23:03 

Огюст де Нуарэ. 3 июля 1752. Италия, близ Неаполя, вилла "Allegria"

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись на итальянском языке.

Del Arte.
(V.C.)

Пока ещё сокрыта сцена
Под занавеса тёмной тайной.
«Спектакль будет?» - «Непременно!»
Внимание, мы начинаем…

Прекрасной грустной Коломбине
Покоя не дают печали:
Она поникла в паутине
Из нитей, что ей руки сжали.

У Арлекина сложный вечер,
Он столько масок перемерял:
«Как интересно!», «чудный вечер»,
«Я рад» и даже «я вам верю».

Марионетка встрепенулась –
Изящный жест, взгляд с поволокой.
И море, пенясь и волнуясь,
Поцеловало её ноги.

«Ах! - Арлекин за грудь схватился,
Свою дубинку в пыль роняя.
- Богиня, фея, нет – царица!
Побудь со мною, умоляю!»

И закружилась Коломбина
Под тихий плеск морских оваций
С посерьёзневшим Арлекино
В чарующе прекрасном танце…

Как действо дальше развернётся?
Возможно, будет всё прекрасно;
И Коломбина рассмеётся,
Вмиг сняв с лица печали маску.

А может, с дерзким Арлекино
Они театр сжечь посмеют,
Уйдут вдвоём навстречу миру
И будут жить. Кто как сумеет.

Или всё сложится иначе,
И, повинуясь кукловоду,
Вдруг Коломбина с тихим плачем
Закончит акт своим уходом.

Но скроет занавес старинный
Финал печальной этой сказки:
Умалишённых Коломбину
С Пьеро под Арлекина маской.


@темы: Art, Auguste de Noiret, XVIII, Дневники, Италия, Мужчины

La mascarade

главная