Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Итальянский язык.

Италия всегда поражала меня своим умением привязывать к себе на всю жизнь. Она подобна умелой любовнице, которая, раз за разом спокойно провожая мужчину до двери, прощается с ним, словно в последний раз, будучи при этом уверенной, что он однажды к ней вернётся. Быть может, не завтра, не через неделю или месяц и даже не через год, но когда-нибудь его путь вновь проляжет мимо её порога, и он не найдёт в себе сил отказаться от хотя бы короткого визита, который, вполне вероятно, выльется в длительное посещение.

Италия чарует, она притягивает, подобно самородному магниту; но он – неживое дитя природы, а она – творение рук человеческих. Порой невольно задаюсь вопросом: как эти люди, погрязшие в своих мелочных сворах, во грехе, глупости и нежелании куда-то стремиться, могли сотворить такое великолепие, подлинную жемчужину Европы? Пожалуй, больший трепет я испытывал лишь на Востоке, но там и воздух иной, и люди, и жизнь, и самая суть вещей предстаёт с другого ракурса, требуя, чтобы её рассматривали не через призму европейского мировоззрения, а чистым взором, не замутнённым чуждой моралью, знанием и чувством. Любая страна Востока открывается тебе лишь в том случае, если ты чист и способен принять её истину целиком, не разделяя на понятное и непонятное; Италия распахивает свои объятия для всех и вся. В своих просторах она отыщет место для любого: невинного агнца и демона порока, монахини и прелюбодея, верной жены и содомита, алхимика и врачевателя; даже иудеи здесь чувствуют себя куда комфортнее, нежели где бы то ни было. Я пока не понял, для кого предгазначается Италией Неаполь, который можно либо любить всей душой, либо так же истово ненавидеть, золотой середины не существует…

До виллы Аллегриа добираться верхом меньше получаса, верный Франсуа сделает всё, как я велел, а потому можно позволить себе несколько десятков минут блаженного удовольствия: погрузиться в мягкие объятия тихо колышащейся травы, дышать полной грудью, не боясь захлебнуться приторно-сладким ароматом новых духов (тот парфюмер, что разработал последние модные запахи, видно, лишился обоняния ещё в утробе матери!), глядеть в ослепительно-голубое небо и не думать ни о чём.



@темы: Дневники, XVIII, Auguste de Noiret, Мужчины, Италия

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Год 1470. Седьмой день травичника.
Запись на французском языке


Флоренция – необыкновенный город, не похожий ни на один из тех, что мне доводилось лицезреть. Город живой, бурлящий, шумный и – столь чуждый мне, что каждое мгновение я должна напоминать себе, где нахожусь и кто я есть. Италия менятся быстро: не успела я отвести взгляд от знакомой с детства картины, как она уже изменилась, вынуждая и меня меняться вслед за нею. Или прилагать все возможные и невозможные усилия, чтобы ужиться в её стенах, ведь я хочу остаться прежней.
«Omnia fert aetas», а времени уже прошло достаточно, чтобы всё не только изменилось, но и успело умереть и заново родиться. И благо, что раньше я видела Флоренцию лишь мельком – тем меньше тяжести теперь, когда вижу её совсем иной, нежели запомнила. И тем больше боязни когда-нибудь вернуться в отчий дом, столь давно покинутый, и увидеть, что и он тоже изменился до неузнаваемости, наполнился новыми, незнакомыми мне запахами, голосами, шагами. Остаётся лишь надеяться, что моя путеводная нить не тянется далеко вперёд в оставленное позади прошлое, а если и тянется, то нынешнее отличается от прошлого хотя бы наполовину не так сильно, как Флоренция в моей памяти и Флоренция перед моими глазами.
После тихого Парижа, где остались ещё несколько лет моей жизни, проведённые в среде, которую почти можно было назвать священным словом «семья», этот город кажется мне ещё более чуждым, словно отторгающим меня. Но даже если бы я хотела уехать прочь отсюда, умчаться куда глаза глядят, далеко туда, где эхо Италии, Франции и всей Европы доносилось едва слышно, я бы не могла этого сделать.
Тонкая, почти неосязаемая нить протянулась из Франции в этот чуждый город. Я должна была проделать путь длиною почти в две сотни восходов, держась за призрачную нить, как за единственное, что ещё связует меня с миром. Осталось всего несколько шагов.



@темы: Дневники, XV, Kamilla del Tore Filarete, Женщины, Италия

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Май 1233, Китай.
У моей матери такие тонкие запястья, что когда мне было десять лет, я могла обхватить их сведёнными в кольцо большим и указательным пальцами. И узкие ладони с длинными тонкими пальцами, удивительно красивыми, как крылья красноклювого журавля. Когда эти руки приходят в движение, дыхание смотрящих замирает на губах, а сердце в груди пропускает удар. Её руки пишут в воздухе иероглифы «счастье», «любовь», «нежность» и моё имя, а оно никак не желает становиться в общий ряд, выбиваясь из него острыми углами и гранями. Отец сидит рядом со мной прямо на земле, прислонившись к стволу дерева спиной, а ему на плечо, кружась, падает лепесток отцветающей вишни. Он улыбается, глядя на мать, а когда она замирает, завершив танец, негромко просит: «Танцуй, Мэй Ланг, танцуй ещё!» И мать танцует, рисуя тонкими пальцами новые иероглифы, некоторые из них, самые сложные, мне пока ещё незнакомы, но я запомню их и уже завтра спрошу у учителя, что они значат. Или не спрошу: может быть, эти знаки предназначены только для моего отца?
Мать смеётся, протягивает ко мне руки, зовёт по имени, смешно произнося его и чуть переиначивая на свой лад: смягчает согласные, отчего оно становится немного похожим на мяуканье котёнка. Мать в танце подходит ближе и берёт меня за руку, тянет за собой, а я долго отказываюсь. Не могу я вместе с ней танцевать. У меня никогда не получится делать это так же красиво, как и она. Отец улыбается и кладёт мне на плечо свою ладонь, предлагая присоединиться к матери. Его руки большие, сильные и надёжные, словно в противоположность материнским. Неделю назад этими руками он убил человека, который пытался прокрасться в покои матери. Здесь не любят чужеземцев. Особенно тех, которые увозят из родных стен красивых женщин. Моя мать – красивая.
Она протягивает руку и я наконец-то вкладываю в неё свою ладонь, поднимаюсь, неловко отряхивая с ткани платья лепестки, и, стараясь не думать о собственной неуклюжести, делаю первые движения. Мне не обязательно сверяться с тем, правильно ли я ставлю ноги и верно ли изображаю тот или иной жест пальцами: я столько раз видела, как танцует мать, столько раз повторяла эти движения перед зеркалом, что могу танцевать с закрытыми глазами и без какой бы то ни было музыки. Хотя всё равно получается неуклюже, я смущаюсь, делаю неверный шаг и останавливаюсь. Но мама смеётся, сверкая тёмными глазами, отец вторит ей, а я вдруг ловлю себя на мысли, что у нас замечательная семья: мало кому из благородных господ удаётся жениться именно на той женщине, которую он хочет видеть рядом. Отец говорит, что он счастливый. Мать улыбается, смешно повторяя за ним это же слово по-итальянски. Странно, что она до сих пор по-настоящему не выучила язык. Я прячусь за деревом и, бросив на родителей последний взгляд, ухожу к беседке. И только там, оставшись наедине с собой, закрываю глаза и начинаю танцевать. Не сбиваясь ни на единым жестом. Но всё равно не так хорошо, как моя мать.
Танцуй, дитя, танцуй.

Сентябрь 1395, Самарканд.
…Под ногами противно хлюпает кровь. Они оставили одну женщину на полу, не пригубив ни капли. Просто разодрали горло и бросили валяться почти посреди комнаты, заливая пол вязкой тёмной жижей. Я чувствую их запах, слышу их движения неколькими залами восточнее, ощущаю их жажду… Сталь сверкает серебром, когда я прохожу мимо окна, в которое проникает лунный свет. Медленно и бесшумно. Один за другим три зала, четыре.
Они даже не сразу поняли, что произошло. По сколько им лет? Пятьдесят, сто? И уже трупов больше, чем у некоторых трёхсотлетних. Да в одном этом зале мёртвых тел больше, чем я видела за весь прошедший год! Все мужчины ушли воевать с Тохтамышем, а эти ничтожества воспользовались тем, что в городах и деревнях одни только женщины, дети и старики…
Я выдыхаю на ходу и становлюсь тем, что я есть. Вы приговариваетесь к казни.
Танцуй, палач, танцуй.

Октябрь 2006, Неаполь.
Билеты на самолёт похожи на перья огромной птицы, улетевшей в неизвестность и оставившей после себя только малое напоминание о своём прошлом присутствии. Флоренция. Фло-рен-ци-я… Само слово звучит подобно музыке и, как она, манит меня к себе. Сколько бы не прошло лет.
Но это завтра. А пока сквозь задёрнутые шторы проникает усталый свет заходящего солнца, слабенький динамик ноутбука неохотно рождает на свет знакомую каждым аккордом мелодию, небрежно сброшенные туфли остались где-то на грани ковра и пола, а руки сами тянутся рисовать знакомые символы. Только иные, не те, что писала в воздухе мать. Я не смогла бы начертать их искренне.
«Танцуй, Мэй Ланг, танцуй»… Голос отца, смех матери, запах цветущей вишни – всё подёрнуто полупрозрачной дымкой и видится мне как через запотевшее стекло старого театрального бинокля. Только музыка осталась со мной навсегда. И этот танец, давно забытый даже в самом Китае.
Я научилась танцевать лучше, чем моя мать. Только всё равно этого никто не увидит.
Танцуй, проклятая, танцуй.



@темы: Китай, Фрагменты, Самарканд, XXI, XIV, XIII, Sibilla, Женщины, Италия

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Баю-бай, дитя, спи сладким сном. Пусть не тревожат тебя беды и горести, пусть звёзды светят с небес, даря тебе покой, пусть месяц тихонько шепчет на ухо добрые истории. Баю-бай, дитя, спи спокойным сном. Пусть привидятся тебе леса и поля, далёкие земли, залитые солнечным светом, зелёные древа, усыпанные плодами, быстрые реки, несущие свои прозрачные воды к твоим ногам. Баю-бай, дитя, спи крепким сном. Не бойся увидеть во сне недоброе, не бойся страха, не бойся боли, - я проведу рукой по твоему лбу, смахну всё злое на пол, оно упадёт и разобьётся, рассыпется по углам, и мыши съедят его поутру вместо сыра. Баю-бай, дитя, спи, спи, спи…

В младенчестве так просто спать спокойно и видеть во сне чудеса и исполнение заветных желаний, так легко не бояться ничего, даже самого страшного и тёмного, - всегда можно тихонько захныкать, чтобы разбуженная этим тревожным для любящего сердца звуком мать подошла к колыбели, погладила по волосам, подарила тепло и вернула покой потревоженнему сну. В детстве спать и видеть сны тоже просто: так нетрудно, проснувшись от испуга, выбраться из кровати, проскользнуть к постели родителей и, подёргав за край одеяла, позволить матери накрыть себя до плеч, обнять тёплой рукой и поцеловать в затылок. Все страхи отступают сами, не в силах справиться с такой всепобеждающей силой.

Но что делать, когда подступает ночь, а ты, давно повзрослевший, в полном одиночестве встречаешь приход сновидений, которые не тают наутро подобно дыму, не забываются по пробуждении и не желают оставлять твои мысли даже по прошествии многих дней?

Сперва это не было сновидением, не было чем-то, что можно увидеть, рассмотреть со всех сторон. Лишь смутное ощущение чего-то странного, постепенно, ночь за ночью, выросшее в осознание того, что теперь сны перестали быть просто снами. Потом появились звуки: тихие, неразборчивые, словно тысячи мелких мошек бились в занавешенную лоскутом ткани дверь, летя ночью на свет. С каждым новым сном звук становился всё громче, пока однажды не стал подобен неразличимому шёпоту множества губ; слов не разобрать, не понять, сколько голосов звучат, но всё же разрозненные звуки начали обретать какой-то смысл.

А потом обрушилось. Разом. Без плавного перехода, как от зимы к весне и от утренней свежести к полуденному зною. Ушатом ледяной воды, нежданным снегопадом, дождём из камней, живым пламенем рухнуло в одночасье, заполнив собой все чувства – зрение, обоняние, осязание, слух… Так, словно сон и не сон вовсе, а невероятная явь, смешение вымышленого и настоящего, отчего все видения казались ещё более реальными. И пугающими.

И вставали впереди фигуры тех, кому должно лежать недвижимо, бездыханно, словно изваяния, каменные статуи, в чьи тела по странной прихоти вдохнули жизнь. Заглядывали в глаза, не поднимая век, брали за руки, не касаясь ладоней, вели неведомыми тропами, не указывая путь, говорили странные речи, не размыкая губ…

Что делать, когда снятся кошмары, и каждая ночь подобная пляске со смертью и прогулке босиком по раскалённым углям медленным шагом? Нет ничего проще: стараться проснуться и успокоить расшалившееся воображение. Выпить кружку парного молока, помолиться и постараться снова уснуть.
Но что делать, если во снах не видишь кошмары, но слышишь, чуешь, ощущаешь каждой клеткой своего тела то, что не может быть реальностью, но в существовании чего почему-то не возникает сомнений? Если всё твоё представление о мире, жизни и даже о самом главном – истине – рушится на твоих глазах, а ты не можешь даже проснуться, чтобы прекратить это, но даже если спасаешься в бодрствовании, то через ночь, три ночи или десять всё возвращается на круги своя? Что делать, если во сне сами собой один за другим задаются вопросы, ответить на кои не в силах никто из ныне живущих, потому что это означало бы разрушение всего, во что верят и дитя, и зрелый муж, и старец?

Просыпаться.
И искать ответы.


@темы: Иные миры, Маркус Ласс, Фрагменты, Мужчины

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Запись из путевого дневника. Итальянский язык.
Ода васильку.
К Порции Пелегрини.

В оранжерее розы расцвели.
И каждый, кто увидит их, - восторжен,
Он взгляд свой восхищённый скрыть не может.
И губы приоткрыты в нервной дрожи, -
В оранжерее розы расцвели.

И солнца свет пред розами померк.
Сгорало в зависти своей светило
К цветущим розам, королевам мира, -
Вот красоты непобедимой сила!
И солнца свет пред розами померк.

Средь роз однажды вырос василёк,
Обласканный небесной синевою.
Но розы, окружив его толпою,
Смеялись над священной простотою.
Средь роз однажды вырос василёк.

Мне василёк милее ярких роз.
Небесный цвет – свободы символ, счастья;
Ему чужды пурпуровый и красный –
Цвета порочных, упоённых властью.
Мне василёк милее ярких роз.

Благослови, о небо, василёк!
Пусть он цветёт на грешной этой почве,
Спасая нас от роз объятий прочных
И простотой – от красоты порочной.
Благослови, о небо, василёк!



@темы: Дневники, Art, XVIII, Auguste de Noiret, Мужчины, Италия

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Могут ли глаза походить не на тёмные омуты, полные тайн, не на светлые небеса, сияющие жизнью, не на мутные туманы, уносящие в бесконечность, не на мерцающие звёзды, подмигивающие редким счастливцам, не на десятки других эпитетов и метафор, коими люди награждали их за многие века своего существования; могут ли глаза походить на свободу? Могут: я вижу перед собой такие. Выразительных, красивых и зовущих глаз много, но глаз, в глубине которых пышет свобода, как неугасимое пламя, - таких я больше ни у кого не встречал. Почти каждый день они смотрят на меня сверху вниз, хотя, казалось бы, находятся на той же высоте, что и мои глаза. Сверху вниз, пронизывая насквозь, заставляя исчезнуть все мысли, кроме одной: «Он прекрасен!»

Он прекрасен. Нет, он великолепен, божественен той неземной красотой, о какой слагали стихи и песни, рассказывали легенды и сказки, передаваемые из уст в уста, какую так сложно встретить в этом поистине уродливом мире.
Он прекрасен. Каждый жест его подобен движению в страстном танце, каждая улыбка его одаривает райским блаженством, каждое слово, слетающее с уст его, само по себе – поэзия.
Он прекрасен. В нём нет ни единого изъяна; всё в нём – скулы, линия бровей, тонкий нос, всегда чуть иронично улыбающиеся губы, глаза, подбородок, ресницы, волосы, шея, руки, плечи – всё в нём является совершенством, недоступным ни одному богу любой античной державы или современной религии.

Он прекрасен. Что бы он ни делал, все его движения наполнены грацией и изяществом, коим позавидует любой человек, способный ценить истинную красоту. Он мог бы бросать уголь в топку поезда, грузить тюки с рыбьими потрохами в мусоровоз, орудовать лопатой на забросанном навозом поле, рубить головы неверным и преступникам, чистить обувь в подземном переходе у ближайшей станции метро, но при этом всё равно оставаться непередаваемо прекрасным. Впрочем, вряд ли бы столь совершенному созданию пришло в голову заниматься столь грязной работой, если ему достаточно просто изредка показываться пред ясны очи осчастливленных зрителей, изгибать идеальные губы в подобии чуть ироничной лёгкой улыбки, поводить плечами, словно сбрасывая с них груз несуществующих сложностей, и - петь. Всё, что угодно, никто ведь не вслушивается в слова. Он мог бы исполнять пошлые частушки, военные марши или куплеты портовых шлюх, всё равно любой в зрительном зале онемел бы от восторга и не посмел ни единым звуком, ни коротким жестом, ни даже лишним вздохом испортить плавное течение волшебного голоса.

Он прекрасен. Каждый раз, когда я вижу его, в моих жилах стынет кровь, сердце начинает биться в истерическом припадке, зрачки сужаются, а лёгкие целыми минутами отказываются впускать в себя воздух. Каждый раз, когда я вижу его, мне становится всё печальнее и больнее от той мысли, что он может достаться кому-нибудь из той грязной серости, что растекается за порогом личных комнат; кому-нибудь неосторожному, непонятливому, невнимательному, не умеющему ценить прекрасное. Поэтому я не могу сдержаться, когда к нему подходит с жеманной улыбочкой очередная поклонница, подносит мерзенький букет цветов и суёт свою вонючую ручищу в его неповторимую ладонь, требуя, чтобы он поднёс грязь к святой чистоте своих губ. Не могу сдержаться, когда его разглядывают прищуренные пошлые глаза толстого сноба, взгляд которого оценивает совершенство, как простой товар, как картошку, поросят или яблоки. Не могу сдержаться, когда князья и бароны, графини и королевы, шейхи и царицы припадают к его ногам, моля одарить их ночью, днём, часом, минутой своего внимания или хотя бы коротким поцелуем.

Никогда не мог сдержаться. Даже когда под моими руками, выплюнув последнее дыхание, затихла неизвестно уже какая по счёту недостойная его любви женщина, даже когда меня схватили под руки и потащили куда-то прочь от её трупа, не дав стереть с её лица так и не исчезнувшее выражение желания, когда бросили на жёсткий каменный пол, я всё ещё не пожалел о содеянном. И никогда не пожалею, ибо всё это было совершено ради него. Ради его невинной чистоты, красоты и великолепия.
У меня могут отнять свободу – я увижу её в его глазах. Меня могут морить голодом и жаждой, могут унести из камеры жёсткую койку и разломать унитаз, могут поносить и проклинать – мне всё равно. Лишь бы не отнимали возможность видеть его, прекрасного, неземного и великолепного - лишь бы оставили на стене зеркало…


@темы: XX, Маски, Мужчины, Италия

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Её зовут Кайра.
Кайра. Имя-осколок, имя-стекляшка, имя-обломок разбитого зеркала. Имя режущее, кромсающее, пронзающее, впивающееся. Имя, которое рассыпается на сотни мелких кусочков, которое безжалостно царапает своими острыми краями, которое не может смягчиться.
Вот уже восемьсот лет как она бьёт зеркала. Все зеркала, которые встречаются ей. Маленькие карманные кругляши, которые девушки прячут в своих косметичках, большие зеркала в полный рост, которые украшают стены в магазинах, старинные многовековые раритеты, которые хранятся в музеях, мутные стекляшки в общественных туалетах, пыльные - в автомобилях и автобусах, даже малюсенькие кусочки отражательного стекла в пудреницах. Когда-то она била зеркала в шикарных поместьях дворян, у которых бывала, теперь бьёт в квартирах случайных знакомых. Восемьсот лет ушли, исчезли, испарились, канули в Лету, а вслед за Кайрой все эти столетия тянется блестящий след осколков разбитых зеркал.
Она ненавидит зеркала. Когда-то она их даже боялась, но потом чувство страха умерло под давлением куда более сильной ненависти. Со стороны кажется странным, что бесподобно красивая женщина, заставляющяя любого нормального мужчину обернуться и посмотреть вслед, мертвенно бледнеет и без того светлокожим лицом, стоит лишь ей только увидеть поблизости зеркало. Мало кому доводилось лицезреть, как она подходит к отражающему стеклу и устремляется взглядом куда-то в глубину его, словно отражение её красивого лица вовсе не на поверхности стекла, а где-то далеко-далеко внутри. Но те немногие, кто случайно краем глаза улавливал этот редкий миг - когда Кайра смотрит на себя в зеркало, - непременно поражались тому ужасу, что рождался в омутах её выразительных глаз цвета тёмного индиго.
Она ненавидит зеркала и вот уже восемь сотен лет разносит их в мелкие осколки, втаптывая каблуками в пол, по той простой причине, что лишь в них, этих кусках отражающего стекла может увидеть ту себя, которую больше никто не видит и не сможет увидеть никогда. ...Сто лет назад она прочла в каком-то английском журнале историю о несчастном молодом человеке, чьи возраст и грехи не находили отражения на его лице, а проявлялись лишь в его портрете, уничтожив которых, герой истории убил и себя самого. Кайра долго смеялась, истерически утирая тонкими бледными пальцами редкие слёзы со своих щёк (почти так же нервно, как всякий раз, когда слышала или читала людскую глупую выдумку о том, что вампиры не отражаются в зеркалах), и потом рвала этот журнал на кусочки, стирая из памяти название истории и имя глупого автора, придумавшего трагедию из того, что ей казалось полнейшей чушью. Она завидовала счастливому мальчишке, у которого было лишь одно "зеркало истины", тогда как вокруг неё таких были миллионы. И сколько бы она не разбивала их, зеркала всё равно никуда не денутся, преследуя её всегда и везде, как эти восемьсот лет.
А пока она с ужасом смотрит на своё отражение в каждом зеркале перед тем, как разбить его на мелкие осколки. Смотрит на своё красивое давно мёртвое лицо, страшные омуты тёмных глаз, всегда ярко-алые губы (в зеркале они всегда будут такими, даже если на самом деле она накрасит их ядовито-зелёной помадой) и... тонкую алую линию, берущую начало в уголке её рта.

Его зовут Алекс.
Алекс. Имя-пустышка, имя-простячок, имя-невидимка. Имя незаметное, каких множество в мире вокруг, которое не привлекает к себе внимания и нередко проскальзывает мимо ушей. Имя, которое тут же забывается, стоит лишь его обладателю отойти в сторонку.
Он ничем не проявил себя, не отличился, не вписал своё имя на страницы истории Вселенной. Он так бы и продолжал существовать, медленно отсчитывая год за годом и век за веком, и сгинул бы однажды в памяти мира, если бы не одно-единственное нечто, которое отличает его ото всех остальных ему подобных, кого можно назвать "никто".
Вот уже семьсот пятьдесят лет он бродит по свету, неизменно глядя лишь себе под ноги, отыскивая на дорогах маленькие осколки разбитых зеркал, которые однажды - он уже которую сотню лет твердит себе это, - приведут его к ней. Тогда он поставит перед ней большое старое зеркало, которое неизвестно как осталось целым за все века его путешествий, снимет с него покрывало и заставит взглянуть в него. А сам станет позади, чтобы в зеркале отражались они оба одновременно - мертвенно бледные, алогубые, усталые, с тонкой полоской крови, ведущей ото рта к подбородку, - и покажет, что даже эти губы могут улыбаться, даже эти глаза могут сиять, даже эти веки могут трепетать. А потом он возьмёт её тонкие пальцы и приложит к своей груди, чтобы доказать ей: даже мёртвое сердце может биться, если ему есть ради кого это делать.
Но это будет когда-нибудь. Может быть, ещё через семь с лишним сотен лет. Может быть, тогда, когда зеркал уже не будет. Тогда он сохранит это одно-единственное и всё-таки сделает то, к чему стремится. Когда найдёт её. Когда дойдёт по следу из разбитых осколков туда, где будет она.
Кто знает, быть может, когда-нибудь по всему её - их! - дому будут развешены зеркала, зеркала, зеркала, зеркала...



@темы: Маски, Женщины, Мужчины

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
- Pater noster, qui es in caelis; sanctificetur nomen tuum; adveniat reginum tuum; fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra, - хорошо поставленным голосом пропел падре и продолжил уже чуть тише, слушая, как его юная подопечная вторит ему, мелодично проговаривая слова молитвы.
Падре Чинелли, не прерывая негромкого моления, благостно улыбнулся, глядя на девочку, которая выглядела очень одухотворённо и возвышенно: в скромном светло-кремовом платьице, с волосами, не уложенными по последней неаполитанской моде валиком надо лбом, но убранным на затылке, с головою, покрытой ажурной тканью, как и положено невинной деве, возносящей благодарность Господу за новый день, освящённый милостию его. Юная синьорита графиня трогательно сложила хрупкие ладошки, опустила очаровательную головку и послушно повторяла за священником положенные слова молитвы, ни разу не сбившись. Сущий ангел на земле…
- Panem nostrum quotidianum da nobis nodie; et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittimus debitoribus nostris, - Даниэла исподтишка бросила на падре быстрый зоркий взгляд и, убедившись, что тот в религиозном одухотворении опустил веки, скосила глаза в сторону окна, не прерывая мерного течения молитвы.
Оттуда только что послышался стук копыт и чьи-то голоса. Толком было не разобрать, кому они принадлежали: не то гонцу, принесшему от монарха очередное письмо отцу с благодарностью за последнюю поставку прекрасного вина к праздничному столу, не то соседям, решившим наведаться на утреннее чаепитие к гостеприимной матушке, не то молочнику на его телеге... Возможных вариантов было множество, но девичье сердечко вдруг затрепетало, а разве невинное дитя может обмануться? Значит, она права, и стук копыт принадлежал жеребцу любимого Агостино, иначе просто не может быть! Даниэла не видела его целых шесть месяцев, с тех пор как молодой граф умчался то ли покорять дальние страны, то ли доказывать отцу свою зрелость, то ли просто проматывать жизнь среди вина, опиума и женщин. Но в одиннадцать лет вряд ли можно узреть в долгом отсутствии любимого человека что-то, кроме приключений и подвигов. А как иначе может быть, ведь это же Агостино! Он был старше её на десять лет, но всегда относился как к взрослой, даже если она вела себя совершенно по-детски, даже когда сама это сознавала в полной мере. Дорогой Агостино – Даниэла даже улыбнулась, благо, падре ничего не заметил, увлечённый словами молитвы, - который мог проводить с ней часы своего времени, рассказывая бесконечное множество историй о дальних странах, небывалых чудесах или интересных вещицах из кабинета отца, но в то же время не гнушался сделать тон строгим, если она была неправа. Однако, в отличие от наставниц и учителей, не смотрел на неё свысока, но садился рядом или даже брал её на колени, а потом терпеливо и совершенно серьёзно, как будто взрослой, объяснял Даниэле, в чём именно она оступилась. Наверное, именно поэтому она любила его больше всех.
- …Et ne nos inducas in tentationem; sed libera nos a malo, - продолжил возносить хвалу Господу падре, но в этот момент Даниэла уже совсем отчётливо услышала звук открываемой входной двери, а после него – голос Агостино. Слов было не разобрать, но разве могла она ошибиться и не узнать его? Да никогда!
Даниэла вскочила с колен, ажурный платок упал с головы, открыв волосы - и сразу стало заметно, что казавшаяся скромной причёска на самом деле давно растрепалась. Ещё бы было иначе, если на встречу с падре, привычно слегка опоздав, девочка прибежала сразу после самой настоящей дуэли с младшим братом! Хорошо ещё святой отец не видел прорехи на нижней юбке, а то и вовсе пришёл бы в ужас. Сейчас же он просто удивился, едва успев окликнуть свою подопечную, когда она уже подбегала к двери.
- Куда же вы, дитя моё? – в голосе священника сквозил тихий укор и толика усталости: сколько раз он говорил себе, что эта девочка раз за разом способна вывести его из себя, но каждый раз вновь подкупался невинным взором тёмных глаз и скромной улыбкой на юном личике ангелочка, в душе которого, видимо, скрывался самый настоящий дьяволёнок.
- Ах, простите, падре! – звонко отозвалась юная егоза. – Чуть не забыла! Amen!
- Господь простит, - вздохнул святой отец, крестясь и глядя, как за дверью скрывается край светлого платьица.
Неожиданно девочка заглянула в комнату из-за полуприкрытой двери и громким шёпотом сообщила:
- Он уже простил! - широко улыбнулась, сверкнув тёмными глазами, и, чуть вздёрнув бровки, невинно поинтересовалась: - Неужели на меня можно долго сердиться?
Падре замолчал на вдохе, так и не успев ничего ответить маленькой нахалке, которая уже стучала каблучками где-то в конце коридора. До святого отца донёсся только счастливый девичий возглас «Агостино!», его ответное «Здравствуй, сестрёнка!» и восторженный смех, когда молодой граф подхватил девочку и закружил в объятиях. Пожилой священник только вздохнул, пряча во внутренний карман рясы молитвенник, и направился ко второму выходу, по пути трижды успев передумать, стоит ли говорить почтенному синьору де Моретто о несносном поведении его дочери. Сквозь прозрачную дверь падре Чинелли увидел свою подопечную: юная синьорита, широко улыбаясь, держала за руку своего брата, тёмные глаза горели, на красивом личике сияло искреннее счастье, и маленький дьяволёнок до того походил на ангела, что падре и сам невольно заулыбался.
Нет, он ничего не скажет её отцу. И даже забудет о том, что намеревался это сделать. И уже не вспомнит... по меньшей мере, до следующей попытки заставить синьориту Даниэлу читать «Salve Regina».



@темы: Фрагменты, XVI, Женщины, Италия

Всякий видит, чем ты кажешься, немногие чувствуют, кто ты на самом деле. ©N.Machiavelli
Она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она в свои сорок с небольшим выглядит на десять лет старше, при этом пытаясь молодиться, от чего кажется нелепой и смешной. Она высокая, худая, почти тощая, при этом одевающаяся в едва ли не молодёжные наряды и использующая яркую косметику, от которой все её морщины кажутся ещё более глубокими. Она красит свои редкие волосы в ярко-рыжий цвет и почему-то всегда пропускает тот момент, когда они отрастают, открывая неокрашенные грязно-русые корни с проблесками седины.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она ведёт себя так, словно осмысленно заперла своё сознание в возрасте двадцати лет, позволяя себе совершать глупости, безрассудства и ненормальности, которые никогда не были естественным проявлением молодости души. Про неё нельзя сказать, что эта женщина просто молода душою. Нет. Она именно лишь пытается казаться таковою, что у неё совершенно не выходит, потому что она постоянно перебарщивает во всём. Слишком много косметики, слишком много громкого смеха без повода, слишком много кокетства, слишком много жеманности, слишком много искуственности, слишком много фальши.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она, сколько я себя помню, ни разу не проявляла никаких материнских чувств по отношению к своим детям, словно они ей чужие. Она всегда всем своим видом показывала, как она зла на них из-за того, что после их рождения у неё испортилась фигура и появились новые морщины. Её никогда не интересовали успехи дочери, которая в пятнадцать лет добилась того, чего другие достигают в тридцать. Ей ровным счётом наплевать, что её сын собирается жениться. Когда он пригласил свою
невесту домой, заранее предупредив родителей, что хочет её с ними познакомить, она как будто бы забыла об этом, отправившись в парикмахерскую закрашивать свои грязно-русые с проблеском седины корни волос.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
С ней невозможно ни о чём разговаривать, потому что она не в состоянии поддержать никакой разговор, который был бы сложнее новостей моды, недавно вышедшей книжки Донцовой или произошедших в очередном сериале семейных дрязг. Она с идиотской гордостью в голосе вспоминает о том, что последний раз держала книгу в твёрдом переплёте, когда училась в одиннадцатом классе. Она постоянно путает пульты от двух телевизоров и двд-плеера, хотя каждый из них отличается от других по форме, цвету и количеству кнопок. Она не отличает Гёте от Ван Гога и совершенно уверена, что "Линукс" - это такая марка британских автомобилей.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.
Она при каждой встрече снова и снова называет меня другим именем, чтобы после того, как кто-то её поправит, один раз повторить его правильно, после чего второй раз снова изменить. Она за несколько лет так и не запомнила, что я - знакомый не её дочери, а сына, и до сих пор, если открывает дверь, с неизменным постоянством захлопывает её перед носом, говоря, что "Леночки нет дома". Из всех праздничных дат она помнит только Новый год и день рождения мужа. На Новый год она дарит всем ёлочные украшения, которых теперь в доме даже больше, чем её пар туфель, а на день рождения супруга каждый год преподносит ему галстук от "Хуго Босс", который по цвету не сочетается ни с одним из его костюмов.
Но она курит длинные тонкие папиросы с почти удушающим дымом, от запаха которого я в восторге. Я обожаю её за запах этих папирос.



@темы: Россия, XXI, Маски, Женщины