Нынче вечером в Teatro Italia давали «Фей» Вагнера. Новое звучание, несколько новых исполнителей в труппе – и вот уже произведение, четыре года назад пролетевшее по всей Европе, обретает немного иной оттенок и создаёт несколько иные ощущения. В своей ложе, отделённой от коридора тяжёлыми гардинами, Данте с удобством располагался в мягком кресле, периодически поглядывая на сцену, но по большей части сидя с опущенными веками: опера в первую очередь не действо, но музыка. И маркиз всецело был поглощён ею, пробуя на вкус каждый новый звук, каждую ноту, как будто величайший гурман – новое вино: так ли оно душисто, оставляет ли послевкусие, тает ли на языке, согревает ли душу? И как истинный ценитель прекрасного Амадори предпочитал не отвлекаться ни на что иное, кроме музыки.
Она была везде. Музыка лилась со сцены, порождаемая десятками инструментов и несколькими чудесными голосами. Музыка исходила от приподнятой сейчас люстры, изрисованной восковыми потёками. Музыка скользила по тяжёлой ткани занавеса и гардин, отделявших каждую ложу от общего коридора. Музыка пряталась в декольте синьор и синьорин, под отворотами рукавов парадных фраков почтенных синьоров. Музыка отражалась от натёртых перил лож, подлокотников кресел и отполированных туфель ценителей оперного жанра. Музыка пряталась внутри каждого из тех, кто сейчас сидел в зрительном зале, и мелодии их душ, сплетаясь воедино с той музыкой, что куда громче звучала со сцены, создавали невероятное произведение, имя которому – жизнь.
В антракте Данте не стал покидать ложу. Неторопливо попивая вино из изящного бокала – ничем больше разбавлять вечера наедине с музыкой он никогда не любил, - маркиз, всё так же не открывая глаз, прислушивался к голосам, доносящимся из коридора – многие, в отличие от него, выходили из своих лож размять ноги, поговорить с многочисленными знакомыми и обсудить всё, начиная от оперы и заканчивая последними светскими сплетнями. Маркиз лишь немного отодвинул гардину, предназначенную для создания определённого акустического эффекта, и приоткрыл дверь в коридор. И вот уже некая синьора в летах воркует с молодым любовником: старая сойка на голом суку щебечет, переступает с лапки на лапку, дерево скрепит на зимнем ветру и, кажется, вот-вот грозит развалиться на части. Вот впервые пришедшая в оперу юная особа восторженно ахает, держа под руку улыбающегося папеньку: звонкий ручей срывается с высокой горы, бежит-спешит среди камней, рассыпая мириады прозрачных искристых брызг; вода в нём обжигающе холодная, но прозрачней её не сыскать во всём свете. Вот владелец торговой лавки в компании тучной супруги пробирается к своей ложе: будто неумелый музыкант, сидя в пустой концертной яме, пытается настроить хриплую тубу. И тут же – из-под земли, пробивая её живительной силой, тянется тонкий зелёный росток – это мимо прошмыгнула молоденькая служанка, должно быть, неся одному из посетителей театра вазу с фруктами.
Данте еле заметно улыбался, прислушиваясь к этим живым звукам, среди которых было вдоволь и приятных, мелодичных, и редчайших в своей красоте, и откровенно безвкусных, и даже весьма неприятных, но всё это обилие и создавало жизнь в том виде, в каком только она могла быть поистине настоящей. Можно было принимать что-то или не принимать, восхищаться или осуждать, но нельзя было не наслаждаться тем, как всё устроено – закономерно, логично, красиво, взаимодополняюще. Если и существовал когда-то бог, то он был невероятно талантливым ваятелем жизни, - эта мысль сопровождала маркиза всегда, когда он начинал прислушиваться не только ушами, но и чем-то внутри себя, что с самого рождения трепетало в душе и не намеревалось чахнуть даже когда оказалось, что выхода ему не дадут.
Сперва опустилась тишина. Мгновенно, словно театральную ложу накрыли стеклянным колпаком. Нет, всё так же звучали голоса, всё так же наигрывали лёгкую мелодию для антракта музыканты, но остальные звуки, те самые, слышимые не ушами, пропали в один миг. В следующую секунду Данте едва подавил желание зажать руками уши – словно что-то давило изнутри, не то пытаясь вырваться наружу, не то просто желая оглушить. Человека за своей спиной, стоявшего в коридоре как раз напротив входа в ложу, маркиз не увидел, но почувствовал: его взгляд впился острой иглой в затылок и начал медленно ввинчивать стальное остриё в кожу, движение за движением вонзаясь всё глубже. Амадори, не сдержавшись, болезненно поморщился и резко обернулся. Но прежде чем увидеть лицо незнакомца, прежде чем понять, что тот не незнакомец вовсе, прежде чем на мгновение забыть как дышать, Данте оглох от нахлынувшей на него какофонии звуков, мерзее которых, грязнее, паршивее и невыносимее никогда не слыхал.
Нет. Слышал. Тогда, много лет назад, всё было почти точно так же – неожиданно, без малейшего предупреждения и невероятно грязно. Сейчас, углубляясь в собственные воспоминания, Данте едва не плутал в их хитросплетении: половина была покрыта мраком, половина осознанно отставлена куда подальше. Он бы предпочёл не вспоминать, но сейчас, под волнами ужаснейшей какофонии чужеродных мёртвых звуков, которые едва ли не разрывали его на части, маркиз невольно обращался к тому, что, казалось бы, осталось в прошлом и давно забыто. Осколки и ошмётки, отдельные фрагменты: он не видел картинки в целом, только какие-то частицы. Не то Франция, не то Австрия, не то вовсе Англия, куда он мальчишкой ездил с отцом. Не то семнадцать лет назад, не то немногим больше. Он, юный и глядящий на мир восторженным взором, постоянно перебирающий пальцами в воздухе, словно играет на фортепиано, с глазами цвета осеннего вечернего неба, в которых нет ни толики стали или холода, только тёплый серый цвет. Отец, позволивший ему под присмотром более старшего сына какого-то друга или делового партнёра отправиться в город.
Туман, клубившийся далее, не позволял маркизу вспомнить, что было потом, куда его занесло и что упорно не давало вспомнить детали. Но именно тогда это случилось. Тишина, сменившаяся удушающей какофонией. Тогда он видел этого человека первый раз. Тогда он впервые слышал его. Ужасающая смесь грязи, мерзи и всего самого дрянного, что только мог вообразить мальчишеский ум. И незнакомый господин, от которого так и звучало гнилью и почему-то кровью. Или это просто детское воспоминание так исказило истину, почти ничего не оставив от реальности, лишь жалкие ошмётки? Однако он помнил то ощущение, когда незнакомый господин, едва скользнув по мальчику взглядом, хищно облизнув тонкие губы, прошёл мимо, оставляя за собой зловонный шлейф хаотичной мелодии, разрывающей сознание Данте в клочья. Теперь он не помнил, что было до и после той встречи, что отбросило такую тень на незнакомца. Зато в памяти отлично отпечаталось то, что почти месяц после того дня он не мог прикоснуться к чёрно-белым клавишам фортепиано. Боялся, что из-под пальцев родится та самая ужасная какофония.
Так и сейчас, спустя много лет после того почти забытого случая в незнакомом европейском городе, маркиз с трудом вернул себе возможность дышать, ослеплённый и оглушённый адовой какофонией, затмившей все остальные многочисленные звуки оперного театра. А когда нашёл в себе силы обернуться, встретил пристальный взгляд глаз человека, которого предпочёл бы не знать. Мистер Бейли. Чёртов английский торгаш! Данте однажды, по прошествии почти десяти лет после того случая, вновь мельком встретил этого человека, оказавшегося связанным с торговлей, тогда и узнал его имя, которое надеялся никогда не слышать. И вот проклятый англичанин стоял в коридоре театра и откровенно пялился на него, Данте, хотя у него не было для того ни малейших причин: спустя семнадцать или даже больше лет после того короткого столкновения невесть где, маркиз превратился из юнца в мужчину и вряд ли мог быть узнанным человеком, который едва ли бросил на него мельком взгляд. Да и зачем, если в памяти не осталось ничего компрометирующего англичанина, ничего, кроме мерзкого ощущения, порождённого звуками. И всё же Бейли пронзал его взглядом, оглушая дрянной своей какофонией.
Данте мотнул головой и, подавляя дурноту, поднялся на ноги и направился к выходу в коридор, однако когда он вышел, проклятого англичанина поблизости не оказалось. Маркиз осмотрелся по сторонам, прошёл немного в обоих направлениях, но так и не смог отыскать глазами фигуру Бейли. Да и звуки постепенно начали возвращаться, словно ничего не случилось. Объявили о скором начале второго акта оперы, но Амадори даже при всём желании не мог бы сейчас слушать музыку. Это казалось ему богохульством: смешивать ту дрянь, воспоминания о которой всё ещё звучали, с восхитительной мелодией второго акта.
Маркиз покинул театр задолго до кончания оперы и, отказавшись от услуг гондольеров, побрёл по уже тёмным улочкам и мостам вечерней Венеции, стараясь изгнать из своего разума отзвуки того мерзкого и грязного, что оставил после себя Бейли. Данте не думал о том, куда его несли ноги, пытаясь, хоть и безуспешно, прогнать туман из собственных воспоминаний, и очнулся уже далеко от центральных районов города, оказавшись где-то на окраине. Когда в одном из зданий маркиз определил тратторию, он, не раздумывая, вошёл внутрь, нисколько не волнуясь о том, что уважающий себя дворянин вряд ли посетит столь низкосортное место. Но ему и не нужны были изысканные вина и экзотические кушанья. Обжигающая желудок и душу граппа за несколько чентезимо пришлась как нельзя кстати, и покинул тратторию Данте уже чуть более пришедшим в себя.
Он не был пьян – не так много выпил да и свежий воздух изрядно прояснял сознание, - но чувствовал себе чуть легче, чем несколькими часами ранее в театре. Реальность начинала возвращаться на круги своя, как и звуки и мелодии. Тогда, в детстве, на то, чтобы отойти от шока, Данте потребовался целый месяц, проведённый вдали от любимого инструмента. Сейчас на это ушло несколько часов. Улучшение налицо, вот только лучше бы ему удалось вспомнить, что именно тогда случилось, и разобраться, почему детский разум сознательно вычеркнул всё из памяти.
Маркиз свернул в одну из узких улочек, избегая моста, возле которого шумная компания гондольеров разговаривала о чём-то своём. Следовало уже возвращаться, а из этого отдалённого района до палаццо Амадори было довольно далеко, посему Данте решил больше не испытывать прочность своих туфель и крепость мостовой. Однако прежде, чем мужчина вновь успел свернуть, направляясь в сторону центра города, его внимание привлёк ещё один посторонний звук, не слишком уместный для тихого венецианского вечера. Данте не мог бы с уверенностью сказать, почему не прошёл мимо, но остановился, приглядываясь к смутной тени в конце улочки, откуда слышался надсадный хриплый кашель и виделся невысокий силуэт.
Несколько шагов приблизили маркиза к человеку, чей кашель нарушал тишину уже готовящегося к ночи города, а тёмный силуэт вырисовался в фигуру юноши-подростка, держащегося за стену и прижимающего к груди руку в попытке сдержать сильный кашель. Юноша, почти мальчик, выглядел болезненным и уставшим, совершенно вымотанным и едва держащимся на ногах, словно долгое время провёл на улице, не зная хорошего отдыха. При этом одет он был весьма недурно, хотя наряд его успел немного истрепаться. Маркиз помедлил всего мгновение, но юношу скрутил новый приступ, и Данте, чертыхнувшись про себя, быстро направился к нему. Оказавшись рядом с мальчиком, Данте понял, что его оценка была не совсем верна: паренёк выглядел ещё хуже, чем казалось издали. Амадори протянул ладонь и едва ощутимо, чтобы не спугнуть случаем, коснулся плеча мальчика, привлекая к себе внимание.
- Какого дьявола ты делаешь в этой подворотне? Тебе есть куда идти? – существовала, конечно, вероятность того, что юноша просто заблудился, однако она была мизерной, и маркиз тут же её отбросил. Серо-стальные глаза Данте смотрели на юного незнакомца без лишнего дружелюбия, но неравнодушно, а лицо выражало искреннюю озабоченность.
Так на тёмных венецианских улицах было положено начало этой истории.
Данте Амадори. 28 января 1842. Италия, Венеция.
la-mascarade
| понедельник, 08 сентября 2008